Андрей Евпланов - Чужаки
Начал директор лукаво, вкрадчиво, но по мере того, как выкладывал перед Варваричевыми свои доводы, как будто вскипал, но не от злости на них, а от обиды за самого себя. Видно, наболело у него, набралось и вылилось к случаю. А как вылилось, так он и отошел и застыдился, потому что вроде бы обидел людей только за то, что они попали под горячую руку, незнакомых людей и, может быть, в самом деле распрекрасных. Тут он и сник, улыбнулся глуповато, отвел глаза, схватился за телефонную трубку и тут же положил ее на место.
- Вы меня извините,- сказал тихо и виновато. Глеб почувствовал, что порох у директора кончился, и сделал попытку перейти в наступление.
- Вы все это правильно сказали насчет некоторых людей, но поймите, что и горожане разные бывают. К тому же, моего отца лишь условно можно назвать москвичом. Он, можно сказать, москвич поневоле, то есть по стечению обстоятельств, а родился он в деревне и детство его прошло в сельской местности...
Но вдруг Федор Христофорович поднялся с места и прервал его:
- Не надо, сынок. Товарищ директор прав на сто процентов. На селе курортники не нужны, здесь нужны работники. А работник из меня теперь, прямо скажем, никакой. Да и не знаю я сельского, труда, всю жизнь проходил в погонах, где уж тут хозяйством обзаводиться. Пойдем, Глеба, а то мы только людей от дела отвлекаем...
Он взял сына за плечо, и тому ничего не оставалось делать, как только следовать за ним.
- Постойте, постойте! Так вы, значит, военный будете,- то ли спросил, то ли просто подумал вслух директор.- А звание у вас, простите, какое?
- Ну, подполковник,- насторожился Федор Христофорович,- в отставке.
- Воевали? Фронтовик?
- Приходилось.
- Ага,- сказал директор и задумался, и некоторое время он ходил по кабинету, поскребывая ногтями подбородок. А потом уселся на свое место и заговорил:
- Тут такое дело... У нас тут, в Красновидове, два братана живут по фамилии Протырины. Рожи как два блина, слов других не знают, кроме матерных, спят, говорят, в сапожищах, а туда же... Гляжу, как-то зимой идут, а на башках у них что-то вроде петушиных гребней. Присмотрелся - мать честная шапки звездно-полосатые, а сверху еще что-то понаписано, сикось-накось конечно, но все-таки под фирму. "Откуда,- спрашиваю,- такая красота? А они ржут: "Бабка Устя связала, так-растак, перетак душу мать..." Это я к тому вам рассказываю, что уж больно молодежь наша распустилась. Хорошо бы их, сукиных детей, подровнять. Ну, хоть к военному делу приохотить, что ли... Как вы смотрите на мое такое предложение?
- Отрицательно,- сказал Федор Христофорович.- Я не смогу вести военное дело. Строевой службы я не знаю. Я, видите ли, инженер...
Но директора это нисколько не смутило. Он уже решил, что полковник в хозяйстве непременно должен пригодиться, даже если он всего-навсего подполковник. И потому сказал: - Хорошо. А партийной работой вам заниматься не приходилось?.. Ну, ничего, может еще и придется. Небось справитесь. Человек вы бывалый, военный,- директор как будто успокаивал кого-то, то ли Федора Христофоровича, то ли себя самого.
С молодых ногтей пошел он по хозяйственной части, а хороший хозяйственник, известное дело, из всего норовит извлечь пользу. Вот и теперь директор смекнул, что не плохо бы этого старика иметь в селе. Работник он, конечно, никакой, потому что в простые не пойдет, а в руководящих недостатка нет, своих девать некуда, зато человек заслуженный и авторитетный. На первых порах его можно включить в актив. А там, глядишь, и в райкоме узнают про полковника. Таких-то людей в районе раз, два, и обчелся. Захотят ввести в бюро, а сами не захотят, так намекнуть можно, порекомендовать. Вот тебе уж и своя рука наверху...
- Ладно,- сказал он, как бы размышляя вслух.- Была не была... Для хорошего человека чего не сделаешь. Только уж и вы, товарищ, нас не забудьте, когда понадобится. Знаете, как у нас в деревне заведено - всем миром... Вот так.
На том разговор закончился. Директор как сказал, так и сделал. И через неделю в сельсовете была оформлена бумага, по которой Федор Христофорович стал домовладельцем.
Событие это полагалось спрыснуть, и потому прямо из сельсовета все, кто присутствовал при подписании документа, не исключая и официальных лиц, направились к Чупровым, где старая Степанида с помощью невестки Клавдии накрыла на стол. Глеб привез из Москвы три бутылки водки, несколько коробок импортных сардинок, банку ананасового компота и колбасу салями. К московским гостинцам Степанида добавила всякую деревенскую снедь, вроде картошки в мундирах да соленых огурцов, и угощение получилось доброе.
За столом вели степенные разговоры о погоде, о кормах и надоях. А председатель рассказал про совхозного быка по кличке Трибун или Трибунал, который так напугал беременную Марину Гущину, что она выкинула. И все слушали, а потом каждый добавлял что-нибудь свое, как будто бросал лопату земли на могилку не рожденного младенца.
"Вот так они сидели и сто, и двести лет назад и разговоры, наверно, вели те же самые,- думал Глеб.- О покосе да о погосте. Нет, надо родиться в деревне, чтобы жить по-ихнему. Это мука, сидеть вот так под розовым абажуром и разглагольствовать о быке, когда там выводят на орбиту какой-нибудь космический аппарат. Интересно, что думает по этому поводу отец?"
А Федор Христофорович ничего не думал по этому поводу. Он ел и пил, слушал разговоры и даже отвечал что-то, когда к нему обращались, но все его мысли вертелись вокруг того момента, когда Глеб поднимется из-за стола и станет прощаться со всеми, а потом сядет в машину и уедет к своим, а он, Федор Варваричев, по странному стечению обстоятельств, должен будет остаться здесь, где ни он никого не знает, ни его никто, в чужом доме, среди чужих людей, в каком-то Синюхино, о существовании которого он всю жизнь не имел представления. Кому это нужно? Зачем? Какая-то глупая игра, которой не видно конца-краю. Неужели нельзя нарушить ее ход? Это как во сне, когда человек видит, что с ним происходит неладное, а вмешаться не может, потому что не властен над своими снами.
Федор Христофорович хотел уже сказать об этом Глебу, но вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку. Это был Пиккус.
- Скажи сыну, чтобы привез большой гвоздь кило пять и разная краска. Будем дом делать.
И Федор Христофорович как будто пробудился ото сна и подумал: "Господи, да что это я раскис. Никто ж меня сюда не сослал. Вот Глеб приедет в отпуск, отремонтируем дом и будет дача, приедет Тома с внуком, пойдем с ним на речку. Мальчику здесь приволье. А потом все вместе поедем домой, а за дачей попросим приглядеть того же Пиккуса".
Так он думал, но от этих мыслей на душе почему-то не становилось ни светлее, ни теплее. А когда пришла пора прощаться с Глебом, он почувствовал, как к глазам подступают слезы. Хорошо, что было уж темно и никто не заметил этих старческих слез.
После того, как Федор Христофорович перестал слышать Глебову машину, он еще видел некоторое время красные огоньки. Последний раз они зажглись где-то над рекой, на мосту, как будто попрощались, и больше уж не появлялись, сколько он ни всматривался в сумерки.
И только тогда, когда он окончательно потерял надежду увидеть эти огни, он почувствовал, что воздух вокруг напоен запахом сирени, увидел, как светятся окна домов, услышал, как где-то по радио или по телевизору популярная певица пела песню про дожди и грозы, которая ему нравилась. Это его успокоило, и он отправился "в дом". Подумать "домой" он как-то не смел, потому что "домой" для него значило только одно - в свою квартиру на Соколе, где был его письменный стол и полки с книгами и фотография двенадцатилетнего Глеба в соломенной шапочке с козырьком.
В сумерках его сельское домовладение напоминало доисторическое диковинное животное. "Это ковчег,- почему-то подумалось Федору Христофоровичу.- Неужели мне суждено плыть на нем в последний путь..." Ему стало тоскливо от этой мысли, как никогда не бывало, даже после смерти жены, и, чтобы избавиться от этого чувства, он попытался заставить себя думать иначе: "Этакие хоромы и всего за полтыщи". Да за такой домину где-нибудь в Малаховке заломили бы тысяч шестьдесят. Нет, правы все-таки мои ребята хорошее дело дача". Под эти мысли, как под какой-нибудь полонез, он пошел навстречу своей новой жизни, раздвигая локтями заросли крапивы, которые заполонили все подступы к дому с тех пор, как его покинул Генка Чупров.
Вот Федор Христофорович взошел на крыльцо, вот он открыл скрипучую дверь, вот в окне засветился глаз одинокой свечи, заметались по потолку тени, как будто испугались чего-то, и...
"Вот и слава богу,- выдохнула Степанида, наблюдавшая за всем этим с лавочки на противоположной стороне улицы, никем не видимая и не слышимая.-Чего зря добру пропадать".
Спроси ее кто-нибудь сейчас, зачем она пришла сюда, да еще обманула невестку - сказала, что надо к соседке за каплями забежать, она бы, верно, объяснить того не смогла. Может, пришла проститься? Да вроде нет, чего там прощаться, рассусоливать, она ведь никуда не уезжает и помирать, кажется, не собирается, еще крепкая женщина, любую молодую по части работы за пояс заткнет, а что ноги побаливают, так у кого они молчат... Бывает, с домом прощаются, когда его сносят или горит он, а этот стоит себе и еще сто лет простоит. Нет, не прощаться пришла Степанида на скамейку под сирень и не воздухом дышать.