Валерий Хазин - Прямой эфир
Надеюсь, вы перестали злиться?
Больше я вас утомлять не буду… Пойду. Бояться ничего не нужно. И ничего не надо предпринимать. Вот моя карточка: звоните без стеснений, в любое время, в случае… если что, одним словом. Но, думаю, все образуется само собой. Профессиональная интуиция, если угодно. Можете быть уверены, что я не стану беспокоить вас без необходимости. Если понадобится ваша помощь – найду вас сам. Может быть, попрошусь к вам в эфир… понаблюдать. Но пока не понимаю, когда… А может, этого и вовсе не потребуется… Надо будет еще до конца разобраться, что тут можно извлечь, так сказать, из открытых источников…
Не волнуйтесь. Работайте. Будьте внимательны, но ничего не бойтесь. Все образуется, даю вам слово. Ваше здоровье! С Новым годом!»
Вот почему иногда говорят, что не было у Дана тогда ни Рождества, ни Нового года, а было что-то вроде качки в скоростном экспрессе между сном и явью, днем и ночью, где смешались будни и праздники…
После этого – уверяют – он спал беспробудно почти сутки.
А когда проснулся, заговорил сам с собой – озлобленно, колко, едва ли не вслух.
Стало пугающе, отвратительно понятно: память его с легкостью вычерпывала из черноты всё, что произносил (торопливо или волнительно) Хунайн ибн Исхак или Дауд аль-Исфахани, от первого до последнего слова, и даже услужливо озвучивала всякий всплеск их беседы, и журчание обсидиановых зерен после – но наотрез отказывалась явить лицо или голос недавнего гостя, называвшего себя герр Манн, и – самое ужасное – не оставляла уже ни малейшей надежды ответить, не был ли сновидением и этот последний визитер, и можно ли было отличить его от предыдущих по каким-то, хотя бы каким-то признакам, кроме похмелья?
Но еще отвратительнее было то, что до очередного эфира оставалось меньше двенадцати часов и нужно было срочно хвататься за карандаш – не спасительный уже, а предательский, кажется…
И, может быть, правы некоторые: не виски (обильно разбавленный) остановил шаркающую дрожь, а еще одно воспоминание – внезапное и острое, точно стрела. В какой-то давней волшебной повести его поразило, помнится, наблюдение или предсказание, будто бы всякий, увидевший собственный затылок, то ли сам навсегда лишится снов, то ли никогда уже не приснится другим.
Он ухмыльнулся и записал поспешно:
«Один первоклассный писатель, ценитель кофе, обронил как-то, что в русском слове «одиночество» укрывается слово «ночь», но не был уверен, совпадение ли это…
Между тем нечто совсем противоположное могут заметить оказывающиеся в ночном эфире, по обе стороны его. Нечто вроде того известного изумления, с которым мы не узнаем своего голоса извне, со стороны.
Человека у микрофона, например, почти всегда одолевают сомнения: долетает ли его – уже как будто чужая – речь хотя бы куда-нибудь, кроме этой шарообразной черноты вокруг его темени? И вдруг (это случается почти всегда, но чаще – после музыкальных пауз) с языка его само собой срывается внезапное «мы», и он продолжает вести эфир далее, повторяя и повторяя это безотчетное и естественное «мы», «мы», «мы». Как если бы в этом эфире обитал не один, а минимум двое…
Что-то похожее происходит и в те первые мгновения, когда кофейный дым – настоящий кофейный дым – затекает через нос в мозг, а потом окутывает голову. Тогда начинает казаться – не правда ли? – что ты не один в этом облаке, где-то неподалеку – собеседник, и хочется говорить «мы».
Знатоки утверждают, что этим свойством обладает преимущественно колумбийский кофе – в противоположность перуанскому».
И только это – спешим согласиться – да еще около девятисот слов, подстегнутых обезумевшим графиком, и сумел записать Дан.
Но когда залетал в студию за пару минут до эфира, краешком памяти царапнуло злорадное: что скажет на все это герр Манн, если наступит завтра, примет ли вызов или испарится ангелом эфирным?
Завтра, однако, наступило быстро и отступило почти незаметно. После ночного эфира ему было отпущено девять часов такого же неверного, скачкообразного сна: домой в Ораховац он не поехал – остался на диване в студии. И окончательно пробудился снова в сумерках – лишь тогда, пожалуй, когда DJDJ усадил его перед монитором в кабинете, веско громыхнув о столешницу радийной кружкой с дымящимся кофе: пора было открывать блог и плести очередное кружево вокруг собственного эссе с зависающими в сети.
Разумеется, ни в эфире улетевшем, ни теперь, в череде мерцающих окон-реплик, Дан не уловил ничего необычного и никаких, с позволения сказать, следов того, кто называл себя герр Манн.
Но часов более каторжных, чем эта блогерская вечерняя вахта, он, наверное, и не припомнил бы: осыпь строчек бегущих колола глаза до слез, казалась графитовой крошкой. От мысли, что потом нужно будет еще как-то добираться до Ораховца, а там еще пытаться уснуть в оглохшей спальне, начинало ломить затылок.
И тут, надо сказать, памятливые пеняют торопливым: не всякую историю украшает скорость или обобщения, ибо как раз по окончании смены Дан тотчас и был, с быстротою сна, подхвачен нечаянной волной праздника, куда перенес его DJDJ – как всегда.
«Вы ведь не знаете здешних обычаев и забыли, наверное, – сказал он, подавая Дану рюмку сливовицы перед погашенным монитором, – да и не думали, что наступает ночь перед Рождеством, православный сочельник? Большой праздник – Бадни дан по-нашему… Вы после эфира проспали целый день и города теперь не узнаете… Конечно, сегодня вообще нельзя было работать, и разрешено только постное, но теперь уже можно, да и что делать грешным славянам, рабам бурных волн на «Радио Монтенегро», slaves of raving waves, простите за каламбур?…»
«Я почти не сомневался… почти, – продолжал DJDJ после второй рюмки, – что ни в каком доме сегодня вас не ждет женщина и в Ораховце гостей тоже не предвидится, верно?
Просто в этом здании – специальная изоляция, и потому ничего не слышно… А в городе праздник разгорается, между прочим. Как только выйдем – вы оглохнете от грохота и фейерверков, и весь город – не удивляйтесь – все косяки и ограды будут увешаны бадняком – такие дубовые поленца и ветки с сухим листом, перевязанные соломой. Это есть «Бадни дан». Впрочем, уже вечер – «Бадни вече». Мужчины, по идее, должны бы с рассветом уходить в лес за бадняком и – как только нарубят молодых дубков – непременно стреляют в воздух… Традиция. Конечно, теперь всё покупают на рынках, но палят по-прежнему… А женщины с детьми, по идее, должны готовить дома постный ужин, накрывать стол. И торжественно встречать хозяина с бадняком, рассыпать орехи и сладости по полу… Ну, и так далее… Целый ритуал… Я человек не религиозный, в общем-то, но… Я вот к чему… Я приглашаю вас… Видите ли, в этом городе давно не осталось женщин, в чей дом я мог бы принести бадняк… Старшая дочь – в Италии, младшая – в Австрии. У них уже и Рождество прошло, и новый год наступил… А матери их… Словом, я приглашаю вас… Для начала – на площади, к кострам…»
И когда они вышли, город Котор, казалось, весь уже вспыхивал и колыхался, словно большой китайский фонарь. Музыка гремела, вокруг разрывались и лопались облачка петард, в небе меж домами горячо лепетали звезды и лепестки фейерверков. На площади улыбчивые попы в мерцающих ризах поливали красным вином костровые горы.
Народ толпился, спеша пробросить бадняк сквозь дым. Гора прогорала, но тут же вырастала вновь: со всех сторон всё сыпались и сыпались к ее вершине новые ветки, а в небо уносились – с шипением и треском – дубовые листья, туго скрученные, словно невозможные, летучие медные отливки с оград. Дети с визгом скакали вокруг рокочущих костров, радостно вороша их палками. Было много шума из ничего – и ничего похожего на безнадежный ураган новогодних гуляний в России.
Когда они дошли до площади Святого Трипуна, стало жарко, будто окатило волной розового дурмана, как во сне Хунайна, и почудилось, что город Котор вот-вот оторвется от залива и поплывет по воздуху вдоль склона горы Ловчен, а там и взмоет гигантским фонарем, подхваченный кончиком какого-то ангельского крыла.
Дан прокричал вдруг, что им нужен третий и надо непременно разыскать лучшего бариста Европы, друга Иосифа, – русского художника, которого здесь зовут Бен, и тогда кофе у них будет совсем необычным, праздничным.
Они двинулись к венецианским казармам по самой узкой улочке, против течения праздника, который все быстрее переливался по руслам города к площадям. Потом долго колотили в сырую полуподвальную дверь.
Впустую.
Зацепив кого-то, пробирающегося в темноте, DJDJ выяснил, что русского художника Бена не видели уже больше недели.
«Ладно, – сказал DJDJ, потоптавшись на ступеньках. – В другой раз. Да и почему человек должен сидеть дома в праздничный вечер? Может, вообще уехал… Через час, между прочим, Рождество. Здесь говорят – Божич. Так вот, самое главное, чтобы в Божич, даже утром, первой в дом не вошла женщина. Очень плохая примета… Ни мне, ни вам это, понятно, не грозит, по крайней мере до завтрашнего вечера, но – с другой стороны – встречать праздник одному тоже не годится. Положено, чтобы с Рождеством в каждый дом входил особый мужчина. Не хозяин. Член семьи или друг. Называется «полазник», кое-где – «положайник». По обычаю, он и разжигает бадняк в очаге. Но тут вообще в разных местах – разные традиции. Иногда сильно отличаются. Да и церковь Черногорская теперь не в ладах с Сербской… Не важно… Вашему дому в Ораховце все равно, а моему – нет. Значит, едем ко мне – будете «полазником»… Я покажу. Это не сложно».