Екатерина Лесина - Хризантема императрицы
Не прав Серж, считающий, что Желла лишь притворяется безумной. Нельзя притворяться настолько, безумие во всем, в халате с начесом, заляпанном спереди, вытянувшемся на локтях, выцветшем на спине, и швы видны узенькими полосками незастиранной, ярко-синей ткани. Безумие в коротких седых волосах, которые Желла по многу часов укладывает перед зеркалом беззубой расческой – другую она не желает. Безумие в запахе, в смеси ладана, сердечных капель, воскового, терпкого хозяйственного мыла и кисловатом поту.
И в цветах, стоящих в бутылке из-под кефира, тоже безумие. Кому они нужны, иссохшие хризантемы, уже не желтые, а бурые, с мятыми лепестками, между которыми забивается пыль, с комочками листьев и мягкой сеткой паутины, оплетшей букет.
Паутину нельзя трогать, как и сами цветы.
Но скорей бы она успокоилась и спать пошла, а то ведь невозможно просто! Третий час ночи, а дождь все тарабанит и тарабанит.
– Запомнила это хитрая Орхидея, и сквозь годы память пронесла. А когда Императрицей стала, возжелала гордости царственной себе, ибо помнила всегда, что не по закону она трон заняла, но только по злобе и хитрости... Велела Цыси собрать все хризантемы до единой, а среди них выбрать ту, что наиболее совершенна видом своим.
Дашка поднялась и вышла на кухню. В первый раз, когда историю рассказал Серж, она не поверила, услышав ее повторно, от Желлочки – поразилась. И надеждой загорелась, или даже нет, желанием отыскать, вернуть то, что причитается ей по праву, ведь не Желла настоящая владелица хризантемы, а она, Дашка. Ведь по правилам от матери к дочери...
На кухоньке смахнув белые россыпи сахарного песка, – когда только Желла успела разбить сахарницу, – Дашка поставила на плиту чайник. Заглянув под крышку, убедилась, что воды осталось разве что на полкружки, и долила из графина. Вздохнула.
Нету никаких хризантем, кроме тех, пыльных, срезанных по осени на деревне, где жила мать тетки Клавы, и привезенных в подарок вместе с ведром антоновки, картошкой и белым, зернистым творогом, который в дороге чуть прокисал, но все равно был вкусен.
А Желла продолжает бормотать, сейчас, верно, рассказывает о том, как сотня ювелиров выбирала камни, желтые топазы, бесцветные и желтые сапфиры, золотистые бериллы, редчайшие бледные изумруды, алмазы всех оттенков. Как тщательно гранились и шлифовались они, в мельчайших деталях формы и оттенка повторяя лепестки цветка, как собирались вместе, как образовали величайшее чудо драгоценной хризантемы.
Дашка вздохнула. Легенда, одни легенды вокруг, а жизнь – она другая. И в ней нет места продолжению сказки, в которой благодарная за излечение от неведомой болезни императрица награждает польского врача воистину по-царски. И уж тем более, тот врач не хранит подарок, передав его дочери, а та – своей дочери. И не теряется хризантема, потому что невозможно потерять то, чего не существует.
– Не существует ее! – Дашка крикнула громко и сама устыдилась. И почти решилась завтра пойти мириться с Сержем, и с Риткой. Та, конечно, стерва, но до трех ночи нервы не выматывает. Да и с ребенком им помощь нужна.
Но на следующий день Дашка не поднялась в пятую квартиру, и через день, и через неделю, а оттуда не спешили спускаться.
В октябре же, на бабье лето, когда прекратились дожди и Дашка почти начала высыпаться, появилась Клавка с ведром антоновки, творогом и охапкой желтых хризантем, с жесткими ворсистыми стеблями, ярко-зелеными листьями и пушистыми, чуть примятыми в дороге венчиками цветов.
– На от, пусть порадуется, – Клавка топталась в коридоре, тщательно вытирая ноги о тряпку, брошенную у двери. Яблочно-цветочный аромат разливался по квартире, и Дашка поймала себя на мысли, что она несчастна, ибо запах этот ей чужд.
Вот лабораторный, едко-спиртовой, рыбно-агаровый, жестко-хлористый, отливающий стерильной белизной – другое дело. Там ее место... Там места ей не будет никогда, ведь не далее как вчера Федор Яковлевич предельно ясно выразился, что ему не нужны бездельники, отбывающие рабочее время, ему нужны те, кто готов жертвовать ради науки.
А Дашка не готова, выходит.
– И как ты тут? Ох, бедная деточка, – тетка скинула галоши, стянула сапоги, оставшись в вязанных чулках, заштопанных белой ниткой. Подхватив ведро, потянула на кухню. – От горе-то горе... братец твой, ирод неблагодарный...
Она будет бурчать долго, пеняя и на Сержа с Ритой, и на беспутного Милослава, который снова загулял от жены. И на соседей, что не досмотрели девку и отдали за безголового, и на ЖЭК, что крышу не переложил, и на дворника, убиравшего не как надо, а лишь бы как, и на многое другое, случавшееся рядом, но Дашкой незамеченное. Впрочем, на тетку Клаву она не злилась, ведь та при всей говорливости и любви к поучениям помогала, умудряясь за краткие и нерегулярные визиты приводить кухню и комнаты в порядок.
– А мне Манька говорит – ну и чего с ним, с зятем-то бишь, делать-то? А я ей – чего ты с ним уже сделаешь. Вышла замуж – нехай терпит, оно, прежде, чем в загс лететь, думать надо было.
Тетка Клава закатала рукава бесформенной кофты, сняла с батареи тряпки, сухие, ветхие и ломкие.
– Это ж что за мода – поженилися-развелися? Это никакой сурьезности в отношениях. Вот ты, Дашка, девка хорошая, ответственная, с пониманием...
Из шкафчика появилась банка с широким горлом, на две трети заполненная темно-серым чистящим порошком.
– Гляди, держи себя с достоинством, с пониманием, сразу-то поглянь, что за человек, чем он живет, чем дышит, как люди на работе о нем говорят, небось, про хорошего-то человека дурного не скажуть.
При всей своей житейской мудрости, тетка Клава была порой удивительно наивна. Но Дашка молчала, она уже привыкла молчать.
– Конечне, тебе-то воли нету, при хворой-то, ну так судьба, значится, такая. Зато ты, Дашка, все по совести сделала, не то, что некоторые, живут и в ус не дуют. Ничего, найдется и на них управа. Да и ты не плачь, от помрет Анжелка, и будешь свободная.
Она говорила об этом просто, как о чем-то естественном и само собой разумеющемся. Перемежая слова со вздохами и иногда выражениями отнюдь не свойственными женщинам, неистово терла плиту, точно в желтых, въевшихся в эмаль пятнах, видела личных своих врагов.
– Да ты не гляди-то, не гляди, помрет она... Ты не думай-то, что тетка Клава злая. Не злая я. Только ж такая жизнь – и тебе мученье, и ей... А там, глядишь... тут, девка, такое дело, – тетка вдруг оставила плиту в покое, вытерла покрасневшие руки о юбку и, глянув исподлобья, не по-доброму, не как прежде, сказала. – Поговорить с тобою хочу, ты ж одна в семейке вашей удалася, остальные – пыль, а не люди. И хоть Анжелка наказвала Милке отдать, но я ж вижу – дрянь он. Мерзавчик и шалопай, и если чего и заслужил, то порки хорошей, да и то поздно. А вот ты – другое, ты ж одна тут который год бьесся, жить вона пришла из хаты своей к мачехе, значится, любила.
Любовь? Дашка с трудом сдержала смех. Какая любовь? Это... это жалость, не более, и не к Желле, которая, в сущности, безобидна, а к себе самой.
– Анжелка-то про после смерти ее говорила, но у меня чегой-то сердце прихватывать стало, потому и думаю, дай-ка я сейчас отдам, какая ж разница-то? Она ж и так почитай, что мертвая. Но ты, Дашка, гляди, – тетка Клава сердито потрясла пальцем, – чтоб все по честности было, чтоб доблюла старуху.
Вечером она принесла белый конверт, сложенный напополам, внутри лежал крохотный ключ, лист бумаги, где аккуратным учительским почерком был выведен адрес и наспех накорябанная расписка, при виде которой сердце застучало быстро-быстро.
Желла тихо улыбалась, глядя в окно. Осеннее солнце. Хризантемы. Жизнь.
Теперь все будет иначе.
Леночка
Ой, мамочки, она едва не проговорилась! Еще немного и Герман догадается, поймет, что она – сумасшедшая, и тогда... Леночка точно не знала, что именно он предпримет, но догадывалась, что ничего хорошего ее не ждет. Он злой. Или нет, не злой, а скорее уж жестокий. Ну или жесткий как позапозавчерашний хлеб, есть, конечно, можно, но только если очень-очень голодная.
Опять она всякие глупости думает. И говорит тоже, вон Герман как жалостливо смотрит. И про ужин не зря сказал, от ужина Леночка не откажется, во-первых, потому что очень хочет есть, во-вторых, потому что дома сидеть страшно и не столько из-за Вельского, сколько из-за Феликса. А к старухе Феликс не придет, он – вежливая галлюцинация.
– Знаешь, – совсем другим, очень серьезным и оттого пугающим тоном произнес Герман. – Я сначала подумал, что ты здесь не случайно появилась, что тебе от Императрицы что-то нужно.