Время старого бога - Себастьян Барри
— Что за священник? — повторил Том.
— Звали его отец Таддеус, а монашки называли отец Тедди, он приходил каждое утро служить мессу, — ответила Джун. — Нас поднимали в пять утра, вели умываться, и даже дверь в детскую оставляли нараспашку, чтобы и младенцы внимали слову Божьему, и это считалось большим праздником — ну, понимаешь, когда ты уже взрослая, воспитанная и тебя в первый раз вместе со старшими девчонками пускают к мессе. Отец Тедди. Молодой, все девчонки его считали красавцем. Уж наверняка красивее, чем мистер Гилл, садовник — у того все лицо было в буграх, точно ежевичина («Господи Боже мой!» — невольно воскликнул Том, сам не зная почему), и чем другой, мистер Гинэм, «бедняга-протестант», называли его монашки — представь себе, какие жалостливые! — он делал всю поденную работу. А отец Тедди был ласковый, ласковее любой монашки, даже тех из них, что подобрее — на колени тебя посадит, нянчится с тобой, мол, какие у тебя чудные кудряшки, да какая ты хорошенькая, и было это в приемной, ну, знаешь, в маленькой такой монастырской приемной — когда тебя туда пускали, это было как подарок, там начинался большой мир, о котором я ничего не знала, меня ведь привезли совсем крохой и до шести лет я нигде не бывала — ну так вот, Том, мне шесть лет, и я очутилась в этой чертовой приемной, там, где чертов отец Тедди «баловал своих девочек», так это называли монашки, Боже ты мой (одна из пожилых дам, в широкополой шляпе, подалась вперед, посмотрела в их сторону), и такой он был вежливый, добрый, ласковый, не то что все остальные, и я на него смотрела снизу вверх, и ничего не понимала, и так было хорошо, так хорошо, и Том, Том…
Он вдруг удивился, куда пропало солнце — разумеется, он понимал, что Земля вращается, Земля кружится, и пришло время тьмы, потому что огромная, необъятная, необозримая наша планета — послушное дитя необычайного, титанического Солнца и… Но солнце из древних легенд — это совсем иное солнце. Там солнце тонет в океане, гаснет под водой, словно свеча, и кто зажжет его снова, когда оно встанет из волн на востоке, кто поднесет к нему спичку, милосердный живительный огонек? Тем временем Джун была точно в боевой стойке, готовая биться, защищаться, хоть и сидела в кресле — левая нога выставлена вперед, плечи напряжены.
— Том, ты от меня отречешься, если я тебе расскажу?
— Что? — Он не сразу понял старомодное слово.
Отречься? Да никогда!
— Никогда, — ответил он и, слава Богу, слово сдержал, слава Богу, моя Джун, любимая!
И когда вышла на свет история, рассказывала ее Джун тихим голосом, но в нем чувствовалась сила, сила, добытая ею самой. Возможно, эту силу она черпала из их любви.
— Не рассказывай дальше, если не хочешь, — сказал Том. — Не надо, родная.
Он думал, что не выдержит. Его жена, совсем еще ребенок, много лет назад, в монастырской приемной на коленях священника. Он вспомнил и свое детство, Брата, запах мочи, жестокие побои — палкой по спине, по ногам, каждую ночь, тысячу лет, вечность, и он еще легко отделался по сравнению с другими — паренька из Лимерика, по всей вероятности, убили: тот сбежал, его привела назад охрана, а потом его держали на улице зимой, зимой, неделями, и неизвестно, что с ним стало — просто исчез однажды утром, будто его и не было; бедный Марти, — говорили они между собой, а что с ним случилось, не знали. А Том всего-навсего мочил постель, мочил, черт подери, постель, и за это его били, а еще Брэди, парень старше на два года, любимчик Брата, полез к Тому с ножиком, пырнул с десяток раз в ляжку — неглубокие ранки, словно булавочные уколы, — а его дружки держали Тома и гоготали, мол, гляньте на этого придурка — словом, Том все это держал в голове во время рассказа Джун, и Джун понимала.
Она кивнула и притихла, и от этой тишины у Тома заложило уши, как от перегрузки на взлете.
— Если уж говорить, так сейчас, — продолжала Джун, — потому что вежливые эти лягушатники ни бельмеса не понимают. Бедняжки! Несчастные создания…
Тут она вдруг прыснула. Да, прыснула! Сидевшие рядом пары встрепенулись. Смех — дело хорошее.
— И все-таки они прелесть, — сказала она. — И здесь, в гостинице, мне нравится. — И вновь подавилась от смеха. — Боже, Том, — продолжала она, — просто чудо, что мы с тобой оба живы.
— Чудо, — отозвался Том, и рука его пробралась к ее руке, покоившейся на плетеном подлокотнике.
И когда она осторожно высвободила руку, это было не в обиду ему. Она не могла продолжать, если они друг друга касались. Том понял.
— Можешь хоть сейчас от меня избавиться, если хочешь. — Она снова хохотнула.
Том был растерян, но в то же время как рыба в воде. Он не тонул. И она тоже — во всяком случае, тогда.
— Он меня насиловал, Том, мне было всего шесть лет, представь. — Говорила она так тихо, что Том еле разобрал. Она опасалась, что кто-то из гостей знает английский, притом что по-английски не понимал даже официант. — Может быть, лучше тебе от меня избавиться. Монашки говорили, сама виновата. Постоянно, пока мне не исполнилось двенадцать. Можешь представить? Двенадцать — это уже взрослая девочка, Том. Раз в несколько дней. Приходил «за поцелуями», так он это называл. «Я за поцелуями, Джун», — так он говорил. За поцелуями, мать его! Совал в меня свою штуковину, словно раскаленной кочергой внутри ворочал — знаешь, как это больно, когда ты еще маленькая? Я была ростом с ноготок, а он высоченный, как жираф. С мохнатым брюхом, а из пасти разило перегаром. Дырявил меня, как стальным прутом. Шестилетку. Том, Том, прости меня. Хочу, чтобы ты понял. Хочу, чтобы ты знал, без малейшего сомнения. Чтобы не было между нами недосказанности. Чтобы ты не заблуждался на мой счет, не принимал меня за другую, Том. А монашки если знали, то молчали. А если не знали, значит, были слепоглухонемые. Потому что