Николай Ахшарумов - Концы в воду
Она сочинила дома какой-то предлог и пришла ко мне рано, часу в двенадцатом. Так же, как и вчера, вся моя бодрость воскресла с ее появлением, но встреча, на этот раз, была уже совершенно другая. Мы встретились как нежнейшие из друзей: с приветствиями, объятиями и поцелуями. Посыпались шутки, расспросы и объяснения; потом разговор из оживленного перешел в грустный тон и, слово за слово, у нас дошло до взаимных признаний. Прижавшись лицом к моему плечу и в патетические минуты сжимая мне крепко руку, она рассказала историю своего замужества с его несчастной развязкой, а я, чтобы не остаться в долгу, сочинила ей целый роман о моем разводе с бароном Фогелем. Мы исповедывались друг другу взапуски, и целовались, и ахали, сожалея наперерыв о страшной испорченности мужчин, о том, как трудно рассчитывать на их постоянство, и как вообще они дешево ценят нашу любовь. Несчастному, вовсе ни в чем не повинному Фогелю досталось при этом гораздо хуже, чем Полю. В азарте я упустила из виду невыгоды слишком большого усердия и расписала его самыми черными красками… Это был промах. Эффект вышел совсем не тот, какого я ожидала. Вместо прямого ответа на мой вопрос: как бы она поступила на моем месте – она, словно угадывая, к чему я веду и торопясь обойти меня, вдруг, ни с того ни с сего, стала меня уверять, что ее отношение к Полю ничуть не похоже на то, что я ей рассказывала, и в доказательство предложила прочесть мне вслух несколько писем. Я, признаюсь, надеялась, что она посовестится дурачить меня слишком явно и прочтет по крайней мере хоть те, в которых Поль настаивал на разводе, так как о них была уже речь, но я опять ошиблась. Документы, отобранные при мне из связки, к немалому моему удивлению, оказались совсем не те. Малодушное самолюбивое, не чуждое своего рода хитрости, заставило ее предпочесть для своей цели первые письма мужа, писанные в ту пору, когда они только что разошлись, и она жила еще в Петербурге, у тетки. Содержание их было мягко, хотя (на мои глаза) и совершенно фальшиво. Он отвечал в примирительном тоне на ее жалобы и упреки и объяснял их разлад горькою шуткой судьбы, связавшей как будто на смех людей с такими несходными характерами и темпераментами… Это длилось ужасно долго, потому что она останавливалась на каждой странице и начинала мне объяснять пространно такие вещи, которые для меня были ясны как день. Но что будешь делать? Кусая губы от нетерпения, я выслушала все, до конца.
Она обедала у меня, и после обеда должна была воротиться засветло, чтобы не встревожить домашних. Таким образом, у меня оставалось немного времени, а провести еще целые сутки в Р**, без крайней надобности, я не хотела. Необходимо было спешить, и вот, после обеда, не без усилия, скрепя сердце, я приступила к серьезному объяснению. Свернув разговор, как бы случайно, опять на развод, я вдруг замолчала и, взяв ее дружески за руку, спросила: что она думает делать? Она потупилась и после короткого колебания отвечала:
– Не знаю.
Это меня ободрило как знак нерешимости. Не допуская еще, чтобы она могла со мною хитрить, я обняла ее и притянула к себе.
– Милая Ольга Федоровна! – сказала я. – Будьте благоразумны! За что вы хотите губить свою молодость в насильной связи с человеком, который так очевидно не стоит вас? Ведь вы его знаете или, по крайней мере, должны бы знать. Павел Иваныч не рыцарь и не герой поэмы. Это сухой, прозаический человек, который, вдобавок, не любит вас.
Маленькое движение, как бы от усилия высвободиться, дало мне понять, что я коснулась больного места. Я ждала ответа, но его не было.
– Друг Мой! Голубушка! Милая! – продолжала я, осыпая ее поцелуями. – Простите меня, если я вас огорчаю, но ведь я это делаю ради вас же самой и вашего счастья. Полюбив вас, как я полюбила, могу ли я утаить от вас правду? Ведь это было бы с моей стороны бессовестно, и когда-нибудь после, вспомнив спокойно о нашем свидании, вы сами себе сказали бы: она поступила со мною низко. Она могла открыть мне глаза, но была так малодушна, что не решилась на это. Не правда ли, ведь я не должна вам лгать? Утешьте меня; скажите, что я должна быть с вами искренна.
– Да, – прошептала она.
Я обнимала и целовала ее, как ребенка.
– Добрый мой друг! – говорила я. – Будьте и вы со мною совершенно искренни; скажите мне, что вы думаете, что вы намерены делать?
– Я думаю, – отвечала она, – что мне нечего делать.
– Вы не надеетесь воротить его?
– Нет.
– В таком случае воротите, по крайней мере, вашу свободу.
– На что мне она?
– Не огорчайтесь. Подумайте и скажите сами, можно ли знать наперед, что вас ожидает в будущем? Вы ничего не теряете, развязавшись с ним; а выиграть можете все. Можете встретить другого, вполне достойного человека, который полюбит вас.
– Нет, Марья Евстафьевна, не встречу, да, если хотите, и не желаю встретить.
– Теперь – да, – отвечала я. – Верю, что вы теперь не желаете, но со временем, когда горе ваше пройдет…
– Оно никогда не пройдет.
– Полноте! Не грешите! Почему вы знаете? Вам двадцать лет. У вас долгие, долгие годы еще впереди.
– Нет, – отвечала она, – если так будет, как было до сих пор, то мне недолго жить.
– Друг вы мой! Да ведь я вам об этом только и говорю, что так и должно быть. Вы не должны напрасно губить себя. Это самоубийство.
– Нет, милая Марья Евстафьевна, – отвечала она, – вы ошибаетесь. Это совсем не то. Если бы я могла чем-нибудь пособить себе, я пособила бы. Но что я могу! Что может сделать, чего может даже желать для себя человек, у которого разбито сердце?… Я вам скажу, – продолжала она, оживляясь, – он может желать одного – покоя. Я этого и желаю. Я только об одном и прошу его, чтобы он не мучил меня напрасно, чтобы он оставил меня хоть умереть спокойно. А он… письма его из меня всю душу вытянули!… Если бы вы знали, каково это… когда любишь… Если бы это не от него… Если бы от чужого… Если бы он хоть пожалел, дал отдохнуть… А то… – она не докончила, закрыла руками лицо и зарыдала громко.
Еще раз в сердце мое закралась жалость. «Господи! – думала я. – Вот несчастная!… И за что это мне такая судьба, (что я должна у нее отнимать последнее?… Я, которая всею душою рада бы ей помочь, если бы только она сама не была такая плохая… С таким малодушием ничего не поделаешь!… Ее нельзя образумить, она совсем ослепла!».
Но приговор, к которому это вело, был слишком ужасен, чтобы не подумать десять раз, не перепробовать всех путей прежде, чем отказаться от всякой надежды на мирный исход моих увещаний. Подумав и помолчав, я начала их сызнова. Только на этот раз я не могла уже не смекнуть, что у нее есть что-то на сердце, чего она не досказывает. И я решилась добраться, во что бы то ни стало, до этого недосказанного.
– Вы его любите? – сказала я.
Она начала торопливо отнекиваться, но спохватясь, что теперь это поздно, потому что она успела уж слишком ясно это сказать, вдруг замолчала и вспыхнула вся до ушей.
– Не отвечайте, друг мой, – сказала я. – Вам тяжело, а мне не нужно, потому что я понимаю вас и без слов. Я не к тому спросила, чтобы мучить вас, повторяя еще и еще, что он не стоит такой любви. Бог с ним. Но я умоляю вас, будьте со мною искренни. Скажите мне, положа руку на сердце: вы твердо уверены, что он не вернется к вам никогда?
Она опять захныкала. Только, должно быть, ей стало уже невмочь хитрить, потому что в слезах она протянула ко мне обе руки, как утопающая, которая молит о помощи.
– Могу ли я быть уверена? – сказала она. – Милая Марья Евстафьевна! Если бы вы знали, как он любил меня прежде, вы сами сказали бы, что это невероятно, немыслимо, невозможно, чтобы человек мог так измениться, чтоб он мог… в такое короткое время… И после того… душа моя, выслушайте, выслушайте, что я вам еще прочту!… Вот собственные его слова!… Вот что он писал мне всего пять лет назад, когда я была невестой…
Она достала опять свою несчастную связку и, дрожащей рукой отыскав в ней какие-то грязные, измятые и закапанные (должно быть слезами) листочки, стала опять читать. Но, увы, эти жалкие памятники ее короткого счастья произвели на меня совсем не то впечатление, какого она ожидала. Тон их был до того похож на тон его самых нежных посланий ко мне, что я, в минуту рассеянности, могла бы принять их за выкраденные из моего стола. Конечно, это не удивило меня. Я знала Поля не со вчерашнего дня и никогда не была так наивна, чтобы уверовать, что я для него, в самом деле, единственная и несравненная. Короче, я не могла ожидать от него ничего другого, кроме того, что я теперь своими глазами увидела, но ожидать и видеть воочию – далеко не то же самое, а потому вы не удивитесь, если я вам скажу, что письма эти звучали в моих ушах кровавой обидой. Они уравнивали меня с этой несчастной, покинутою, и сулили мне ту же участь. Это были напоминания, тем более оскорбительные, что они шли, так сказать, прямо от Поля – напоминания, что я не должна плошать и не в праве рассчитывать на далекий срок, что мне надо спешить, надо ковать железо, пока горячо. Понятно, что это отрезвило меня от всяких сентиментальных оглядок назад и вместе с тем озлобило; не могу вам сказать, как озлобило! Я вглядывалась в ее худое, желтое, заплаканное лицо, и спрашивала себя, кусая губы: «Да неужели ж это та самая, к которой он мог писать такие послания? Но где же ее красота? Где эта ни с чем не сравненная прелесть, которая его так восхищала, что он, по-видимому, не находил речей, достаточно пламенных, чтобы выразить свою пламенную любовь?… К кому?… К этому ощипанному цыпленку? Фу!… Хорош вкус! И хороша порука, что он не променяет меня на какую-нибудь другую, подобную!»