Рауль Мир-Хайдаров - Седовласый с розой в петлице
Однако удовлетворить это свое любопытство профессору удалось нескоро. Как-то вдруг навалилась зима,-- а в Ташкенте последние пятнадцать лет она постоянно снежная и холодная,-- и в один день парк опустел: "Лотос" закрыли до теплых погожих дней. Выглядело кафе теперь сиротливо, казалось каким-то голым, неприглядным, и Павел Ильич впервые подошел к нему поближе. Определение "кафе" вряд ли годилось для этой торговой точки. Большой приземистый стеклянный гриб, непонятно почему названный именем нежного цветка, имел все-таки одну особенность: яркую и искусно выполненную световую рекламу, редкую в Ташкенте, и оттого бросавшуюся в глаза. Ни внутри, ни снаружи ни одного посадочного места, ни столов, ни стульев, ни стоек. Более того, внутрь посетителям доступа не было, там властвовала хозяйка заведения, и весь стеклянный "гриб" был заставлен ящиками, коробками, металлическими "сигарами" с колотым льдом. Общалась хозяйка с посетителями через узкую прорезь в пожелтевшем стекле. Вряд ли "Лотос" притягивал посетителей комфортом или интерьером, да и ассортиментом он их тоже не баловал -- Павел Ильич об этом знал точно.
В теплых краях смена погоды происходит быстро, иногда в два-три дня, и как-то в середине февраля, когда остатки снега еще серели на клумбах и в глубине парка, а в воздухе уже носились волнующие запахи весны, Павел Ильич, возвращаясь домой привычным маршрутом, увидел вспыхнувший огнями рекламный лотос на выцветшей красной крыше знакомого кафе. Да, "Лотос" открыл новый сезон, и вокруг него -- это было видно издали -- царило необычное оживление. Публика, похоже, была та же, что и осенью. Первым желанием Таргонина было подойти, влиться в эту возбужденную толпу, послушать, о чем в ней говорят,--но он сдержался, возникло вдруг ощущение, что он ворвется в чужой дом, где идет застолье. "Потом как-нибудь",-- решил Павел Ильич и не без сожаления и какой-то неожиданной для него зависти к "вольным казакам", коротавшим вечера в мужской компании, направился домой, где его по вечерам ждал письменный стол.
Потом закружила работа, лекции в институте, встреча, хоть и короткая, в Алма-Ате с коллегами... Домой он чаще всего возвращался на служебной машине и про "Лотос" с его мужской компанией как-то позабыл. Но в начале апреля, когда сквер пышно зазеленел, вспыхнул розово цветущим миндалем и белой, нежно пахнущей сиренью, Павел Ильич, даже если и возвращался на служебной машине, подъехав к скверу, отпускал ее и дальше уже шел через парк пешком. Каждодневный его маршрут пролегал таким образом, что в поле зрения попадал "Лотос" -- вначале, издали, его призывная световая реклама, а затем уже и сам гриб с подновленной, ярко-красной железной крышей. Любопытство однажды все же взяло верх, и Павел Ильич свернул к кафе. Издалека он внешне мало чем отличался от здешних завсегдатаев: у многих в руках были портфели, "дипломаты", и чувствовалось, что большинство приходят сюда прямиком со службы, так что Таргонин со своим "кейсом" не выделялся среди посетителей стеклянного грибка. Обслуживание здесь оказалось молниеносным: не успел Павел Ильич, протягивая рубль, сказать, чтобы ему дали бутылку минеральной воды, как хозяйка со сбившейся набок прической точным жестом опрокинула в стоявший наготове тяжелый граненый стакан початую бутылку вина и наполнила eго до краев, не обронив на влажную стойку ни капли. Ее ловкий, натренированный жест восхитил Таргонина, и поэтому он безропотно взял стакан, забыв о минералке. Скорее всего из-за этого привычного здесь стакана в руке никто не обратил на него особого внимания. Зато сам Таргонин был весь внимание. И хотя с первых минут он понял, что это за заведение, любопытство его не покидало и даже усилилось. Вокруг "Лотоса" сформировалась совершенно незнакомая ему среда со своими законами, и сказать, что тут собирались одни пьяницы и люди, мучавшиеся похмельем,-- значит сделать поспешный вывод, хотя, наверное, были здесь среди прочих и те и другие. О, народ здесь собирался прелюбопытный! А какие разговоры тут велись: о нефтедолларах и Арабских Эмиратах, об Уотергейте и еврокоммунизме, об экстрасенсах и тамильской хирургии, об агропромышленных комплексах и компьютерах, об успехах "Пахтакора" и поражениях сборной...
Павел Ильич услышал даже чье-то высказывание о балете
Мориса Бежара, которому некто противопоставлял штутгартский
балет Джона Кранко, но затем спорщики пришли к согласию и переключились на разговор о симфоническом оркестре Герберта фон Караяна. Действительно, клуб, и беседы куда интеллектуальнее, чем у них в клинике или в институте --там страсти разгорались все больше вокруг быта.
Таргонин, набравшись терпения, рассматривал завсегдатаев, которых видел раньше лишь издали. Была у них некая общая для всех примета -- ни на ком не было ни одной новой вещи, словно они дали зарок, что начиная с определенного дня не станут тратить на подобную чепуху ни времени, ни денег. А приглядевшись повнимательнее, по той же одежде можно было установить приблизительно и дату, когда каждый из них дал такой зарок.
Вот тот, например,-- в однобортном костюме с высокой застежкой на четыре пуговицы и в коротеньком, смахивающем на детский, галстуке -- по нынешним меркам уже давно, ох как давно -- в те годы Таргонин еще учился в институте. Рядом с ним сидел мужчина в костюме с непомерно широкими бортами и расклешенными брюками -- так одевались щеголи лет десять-двенадцать назад, когда Павел Ильич защитил кандидатскую. Были тут мужчины
и в дакроновых костюмах, столь модных в середине шестидесятых годов и давно уже потерявших свой блеск. Нейлоновые рубашки, твидовые тройки, пиджаки первой вельветовой волны, китайские пуховые пуловеры, остроносые мокасины, туфли на высоких и тяжелых платформах, запонки и галстучные булавки, шляпы, не знающие износа габардиновые и бостоновые костюмы -- они говорили внимательному человеку о многом -- о времени и о судьбе владельца. И каждая затрепанная, изношенная, лоснившаяся вещь была не просто одеждой или обувью, а свидетельством того, что обладатель ее знал лучшие времена и когда-то чутко прислушивался к пульсу моды. Продолжая галантерейный экскурс, можно было сказать, что всех этих разномастно, разностильно одетых людей отличала странная и непонятная Таргонину особенность: одежда содержалась ими в чистоте и аккуратности, за ней ухаживали с тщанием, недостойным этих устаревших вещей.
Галстук, как заметил Павел Ильич, был здесь необходимым аксессуаром, он словно служил подтверждением некоего статуса своего владельца, держал его на плаву. Неважно какой: мятый, засаленный, капроновый, шерстяной, атласный, шелковый, кожаный, самовяз или на резиновом шнуре, узкий, широкий, длинный, короткий -- все равно, лишь бы при галстуке. Заметил Павел Ильич и то, что в верхнем кармашке пиджака у многих виднеется свежий платочек; бросалось в глаза, что и обувь у большинства начищена, надраена до блеска. Но самое главное, на что обратил бы внимание даже человек невнимательный,-- среди посетителей не было ни одного заросшего, небритого, и волосы у всех, особенно у тех, кто носил пробор, были тщательно расчесаны, волосок к волоску. Видимо, существовал в этой среде свой неписаный закон, эталон, ниже которого опускаться было неприлично.
Несмотря на то, что вокруг все двигалось, шевелилось, говорило, радовалось и возмущалось, Павлу Ильичу вдруг подумалось -- не маскарад ли это, живые ли рядом люди,-- и в памяти всплыло: театр теней... Нечто большее, чем праздное любопытство, тянуло Павла Ильича к "Лотосу", и он еще не раз приходил сюда с заранее заготовленным рублем, так как чувствовал, что более крупная купюра могла вызвать недоверие к нему.
Нельзя сказать, что его совсем не замечали: когда он подходил к стекляшке, с ним молча, но учтиво, а некоторые даже изысканно, раскланивались, а обладатели шляп, люди, как правило, постарше самого Таргонина, делали джентльменский жест, приподнимая над полысевшими лбами головные уборы, потерявшие цвет и форму -- эта галантность вызывала улыбку, которую Павел Ильич с трудом сдерживал. Но высшая почесть, оказанная ему,--а может, это было традиционным вниманием к новичку, Таргонин не успел в этом разобраться до конца,-- заключалась в другом. Он уже заметил, что у окошка, где так ловко и быстро разливали требуемое, никогда не было суеты и толчеи, никто не пытался подойти без очереди -- наверное, здесь это почиталось за дурной тон,-- хотя очередь была почти всегда. Так вот, очередь выделила Павла Ильича: стоило ему подойти и тихо пристроиться в ее конец, как к нему оборачивался последний и великодушным жестом приглашал его вперед, так же поступал каждый из стоявших перед ним, пока Павел Ильич, рассыпаясь в благодарностях, не оказывался у вожделенного окошечка.
Удивительно, что общение, ради которого, наверное, стекались сюда со всего города эти люди, не было, на взгляд Таргонина, навязчивым, бесцеремонным -- большей частью мужчины держались небольшими группами, но группы эти тасовались чуть ли не каждые полчаса: одни уходили или отпочковывались по непонятным для него интересам, другие приходили. Немало было и таких, как Павел Ильич, в одиночку, молча коротавших время за стаканом вина, и право каждого на такую свободу, вероятно, тоже признавалось здесь, по крайней мере, в собеседники к нему никто не набивался, хотя профессор чувствовал: подай он только знак, изъяви желание -- собеседники или компаньоны у него вмиг найдутся. Здесь никто никого не торопил, да и ничто не торопило, как ничто и не удерживало. Каждый созревал сам, в одиночку, чтобы в итоге стать частью целого и уже до конца дней своих застыть навсегда, как в музее восковых фигур, в том одеянии, в котором появился здесь в первый раз.