Павел Шестаков - Давняя история
Курилов скривил губы:
— Пятнадцать лет назад и тебе нечего было терять, однако и тогда ты был очень обеспокоен. Впрочем, извини. Тебе нечего было терять, но ты мог приобрести, и тебе хотелось приобрести.
— Хотелось! — согласился Мухин с вызовом. — Потому что я человек, а не таранка, как ты. Я жить люблю, понимаешь? Нравится мне это. А ты…
Вова поднял тонкие пальцы:
— Попрошу не переходить на личности. Мы ведь старые друзья.
— И откуда только ты в том флигеле взялся!
— Я вижу, что прямодушие по-прежнему твой главный жизненный козырь. «Да, у меня есть недостатки, но зато человек я прямой, правду в глаза режу!»
— Скотина!
Курилов пожал плечами:
— Как все, Муха, как все… А возможно, и получше других. Вот размышляю, чем бы тебе помочь.
— Спасибо. Раз уже помог.
— А разве нет?
Мухин не ответил.
— Итак, товарищ Разин… Не Степан ли Тимофеевич?
— Мазин, а не Разин.
— Не Разин? Это уже легче…
Постепенно они менялись ролями. Курилов обретал самоуверенность, а Мухин, несмотря на выпитое, заметно терял запас бодрости, и начал злиться, выслушивая Вовины колкости.
— Товарищ Мазин посетил тебя. Ты сказал «нет», и примчался уговаривать меня повторить слово, которое кажется тебе магическим и спасительным, а на самом деле свидетельствует лишь о недостатке воображения… Но предположим, я согласен. Во имя старой дружбы.
Мухин усмехнулся.
— Однако это не самая трудная часть задачи, — продолжал Курилов. — Трудность в Стасе.
— То-то и оно.
— Ты уже был у него?
— Нет. И не поеду. Разговор не получится.
— Пожалуй. Хочешь, чтобы съездил я?
— Лучше позвонить. Время-то не ждет.
— И товарищ Мазин тоже? Хорошо. Заказывай разговор. Чего не сделаешь для друга!
— Оставь дружбу в покое. Я в долгу не останусь. Ты же знаешь.
Вова наклонил голову, и прядь светлых, слипшихся волос упала на лоб.
— Ну что ты! Я и так всем тебе обязан.
Мухин отвернулся к телефону, укрепленному на стене:
— Междугородняя?.. Да, да, девушка… Срочный! Курилов говорить будет.
Вдалеке над морем разорвались, разошлись тучи, заблестели, зарябили позеленевшие волны, и поток света, вспыхнувшего высоко в небе, пролился на берег, на мраморные колонны, глинистые раскопы и проник через окно в контору. Мухин прищурился, и на лице его углубились морщинки, перепутались с синеватыми прожилками. Оставаясь в тени, Курилов рассматривал бывшего приятеля.
— Уступаешь времени, Муха.
— Постарел?
— Поистрепался. Брюхо распустил, волосы теряешь… А ведь красавец был. Моряк, красивый сам собою.
— Был, — согласился Мухин без раздражения, смягченный признанием былой привлекательности. — На внешность не жаловался. Да и сейчас еще ничего. Врешь ты со зла.
Звонок пресек их пререкания. Вова схватил трубку. Мухин подошел, придвинулся вплотную, чтобы слышать каждое слово.
— Витковский… Кто меня спрашивает?
— Не догадаешься, старик! Курилов.
— Вова? Я ждал Алексея.
— Почему — ждал?
— Наверно, знаешь, раз звонишь.
— Черт! — выругался Мухин. — Значит, был у него Мазин? Был?
Курилов оттолкнул его: «Не мешай!»
— Совсем немного, Стас. Лешка заскочил ко мне на полчаса. У него тут дела в музее… К нему, понимаешь, заходил…
— Понимаю. Ко мне тоже…
— Татьяной интересовались?
— Да.
Мухин безнадежно махнул рукой.
— Что же ты рассказал?
На той стороне затянулось молчание. Потом Витковский спросил:
— Вы испугались?
— Чего ради?.. Но согласись, происшествие не из повседневных. Мухин немного взволнован.
— Немного или много?
— Немного, конечно. Он же человек ответственный. Зачем ему компрометирующие слухи?
— Разумеется. Со слов инспектора, я понял, что он Таню и в глаза не видел.
— Почему? Видел. В столовой, как все.
Витковский снова замолчал.
— Стас! Ты слышишь? Что сказал ты?
— Я подтвердил.
— Что?
— То, что мы все видели ее только в столовой.
Курилов отвел трубку от уха, чтобы и Мухин услышал:
— Как? Как?
— Я сказал, что никто из нас не знал ее близко.
— Молодчина! — моментально оживился Мухин и дернул к себе трубку: — Стас! Как поживаешь, дорогой?
— Сейчас у меня операция.
— Понимаю, понимаю. Некогда тебе. Ну, обнимаем тебя, Стас. Раз некогда…
— Некогда, Алексей. Прощай.
Мухин покрутил в руке трубку, прислушиваясь к гудкам, потом повернулся к Курилову обрадованный, оживленный:
— Нет, Вова, не говори! Старая дружба не ржавеет. Стас — молодец!
— Думаешь, он тебя пожалел?
— Что значит — пожалел? При чем тут жалость? Сказал, как следует, потому что друзья…
— Были.
— Да прекрати ты свинствовать, хоть на минутку. Мы с ним не ссорились. Профессию он сменил, из города уехал. Вот и разошлись пути. Но Стас — человек!
Курилов рассмеялся:
— А я о чем говорю? Именно человек. Как и другие из той же породы гомо, по недоразумению названной сапиенс, Как и ты. Точно так же струсил.
— Вова! Перегибаешь.
— Осточертели вы мне!
— Выпей винца, успокойся.
— Иди к черту!
— Сейчас еду. Полегчало немного.
— Рано тебе полегчало.
— Что еще выдумал?
Курилов усмехнулся злорадно:
— Пытаюсь анализировать факты. Ведь и ко мне визит не исключен.
— Подтвердишь то, что сказали мы.
— А не глупо ли это будет? Раз нами заинтересовались через столько лет, должны быть веские основания, свидетели.
— Какие еще свидетели? Кто лучше нас знает?
— Но указал же им кто-то на нас? Нужно быть готовым к неожиданностям, а не долбить, как попугай: не знаю, не знаю.
Мухин запахнул короткое пальто:
— Слушай, Вова. У меня сердце последнее время пошаливает. Хватит с меня. Поехал. Если что — позвони.
— Привет семье. Жене кланяйся. Ты с ней своими осложнениями не делился?
— Жене, Вова, я нервы по пустякам трепать не собираюсь. Будь здоров!
Теперь идти приходилось в гору, и Мухин в самом деле почувствовал, как застучало сердце. И с каждым ударом снова безрадостно становилось на душе, тоскливо. Не веселило выпитое вино, и даже радость от разговора с Витковским померкла, улетучилась. Выбили его из колеи последние слова Курилова, и вся удачная тактика представилась глупой, ненадежной. Навалилось отвратительное состояние, в котором жизнь ощущается пустой, тяжкой, почти ненужной. Не думал Мухин и не предполагал, что придет такая вот тошнота, и будет ковылять он по желтой, вытоптанной в глине тропинке, уткнувшись в землю глазами. Дойти бы только до машины, сесть, откинуться на спинку, отдышаться и сказать шоферу: «Ну, погоняй, помаленьку… помаленьку, слышишь!»
* * *Замечено, что люди в оценке своих бедствий, несчастий делятся на тех, кто склонен воспринимать события фаталистически, как неизбежное следствие чуть ли не космических усилий, против которых не попрешь, и следовательно, чему быть, того не миновать, и на тех, кто космогонию не признает, а видит лишь непосредственные причины, представляющиеся человеку пострадавшему случайными. Короче, не повезло! Мухин не походил на лермонтовского фаталиста, однако был склонен считаться со скрытым от нас ходом вещей, и потому не доискивался досадных случайностей, что послужили толчком, началом его неприятностей. А между тем, узнай он факты, досада его наверняка бы увеличилась. Ибо в начале всего лежал никем не предусмотренный случай. Случай, которого могло бы и не быть, если бы… Если бы случайности не отражали не понятые нами закономерности.
И еще, на беду Мухина, жил на свете Трофимов, который никогда не ошибался. Знал это, смущался, мучился, гордился втайне, и давно убедился, что качество это, противоестественное с точки зрения большинства людей, пользу приносит далеко не всегда, а продвижению по службе иногда и вредит. В самом деле, за что же поощрять человека, который не ошибается? Ведь поощрение предполагает достижения, сдвиги, прогресс, преодоление трудностей, а всего этого в Трофимове будто и не замечалось. Вместо работы над собой у него было чутье, качество природное, так сказать, от бога. Он и сам не мог объяснить, почему поверил далеко не презентабельному, средних лет экскаваторщику, который клялся и божился, что не врет, хотя и говорил нечто недоказуемое и почти смешное, поверил и сделал еще несколько шагов вместо того, чтобы остановиться. И смущенно разглядывая немодные и потрепанные узкие носки своих туфель, Трофимов боялся, что Мазин может не одобрить его действий.
И зря боялся. Сколько бы ни вспоминал Мазин теорию вероятности, по которой и Трофимов должен был, хоть раз в жизни, напутать, ошибиться, теория эта к Трофимову была неприложима, и какими бы хлопотами ни грозили ему толстые пропылившиеся папки с надписью скорее философской, чем бюрократической — «хранить вечно», отмахнуться от трофимовского чутья было невозможно.