Барбара Вайн - Пятьдесят оттенков темноты
Отец встал из-за стола, не допив чай и оставив второй тост точно в центре тарелки; «Телеграф» был сложен и лежал с тщательно выровненными по углу стола краями. Ни слова матери или мне. Он поднялся на второй этаж, потом спустился, и мы услышали, как за ним закрывается входная дверь. Я подумала, что отец пойдет по зеленым улицам, отклоняясь от прямого маршрута, превращая полмили до станции в две мили, прячась от времени в тех местах, где нет часов. Именно тогда я заметила, что отец оставил свои часы на столе. Взяла газету, а под ней оказались часы.
— Мы должны куда-нибудь переехать, — сказала я.
— Зачем? — с жаром возразила мать. — Она сюда почти не приходила. Неужели из-за нее мы должны уезжать?
— Наверное, не должны.
Я задумалась, на каких часах правильное время: настенных, показывавших без пяти восемь, или наручных часах отца, на которых было без трех минут. Мои часы остались наверху. В такие моменты время течет очень медленно. Казалось, ожидание продлится века. Мать составила посуду на поднос и отнесла на кухню — нарочито громко стуча чашками, как бы желая показать, что ни в чем не виновата. Невинная, она попала в эту семью после замужества, не подозревая ни о чем. Другое дело я — во мне текла их кровь.
Я пошла наверх. Мои часы лежали на прикроватном столике. Новенькие — подарок родителей к окончанию колледжа. Тот факт, что из-за всех этих событий оценки оказались ниже ожидаемых, никак не комментировался. Циферблат часов был маленьким, не больше россыпи крошечных бриллиантов на моем обручальном кольце, лежавшем рядом, и чтобы рассмотреть положение стрелок, нужно было поднести часы к глазам. Я думала, что сегодня рухнут небеса или раздастся оглушительный удар грома — природа просто не может остаться равнодушной. Ничего не произошло. Только птицы перестали петь, но в это время так бывает всегда: территориальные претензии предъявлены, деревья заняты, и пора приступать к дневным делам. А чем сегодня заняться мне? Я подумала, что одну вещь сделаю точно. Позвоню Хелен, поговорю с ней. Это символично для моего отношения к помолвке и к будущему браку — за утешением я бросилась именно к Хелен, а не к мужчине, который подарил мне кольцо с россыпью бриллиантов размером с циферблат часов.
Я двинулась к прикроватному столику — напряженно, тщательно следя за своими движениями, словно плохая актриса в любительском спектакле. Режиссер непременно разозлился бы и заставил повторить действие: вернуться к двери и подойти снова. Я сама едва не попятилась, лишь бы не видеть время. Но пересилила себя, взяла часы, поднесла циферблат к глазам и почувствовала, как будто проваливаюсь в пустоту: я пропустила момент. Все уже кончено, и она мертва. Стрелки часов показывали пять минут девятого.
Единственный вид смерти, которую можно предсказать с точностью до минуты, смерти, заставляющей…
…задыхаясь, заплясатьВ петле над пустотой.[3]
2
За прошедшие тридцать пять лет я трижды видела ее имя в прессе. Один раз в заголовке газетной статьи из серии, посвященной женщинам, которые были повешены в Англии в этом столетии. Я ехала в вагоне метро и искоса поглядывала на страницу таблоида в руках сидевшего рядом мужчины. Буквы, складывающие ее имя, — жирные, черные, прямые — бросились мне в глаза, заставив вздрогнуть. На следующей станции я вышла. Конечно, мне очень хотелось увидеть вечернюю газету — тогда это была «Стар», — но я боялась, и страх победил. Еще раньше имя Веры появилось в «Таймс», когда в стране широко обсуждалась отмена смертной казни. Один из депутатов упомянул о ней во время дискуссии, и это попало в отчет о заседании парламента. Но в первый раз я увидела ее имя в библиотеке.
Имя Веры Хильярд стояло на корешке книги рядом с именами Рут Эллис[4], Эдит Томпсон,[5] а также еще двумя или тремя другими. Я осторожно сняла книгу с полки и оглянулась, желая убедиться, что меня никто не видит. Подержала книгу в руках, ощущая ее вес и форму, но вынести ее из библиотеки, открыть и прочесть — это слишком серьезный шаг. Я решила, что не буду торопиться, сначала подготовлюсь. Расслаблюсь и настроюсь на объективный лад. Два дня спустя я вернулась, и книга покинула стены библиотеки. К тому времени, как я взяла ее, мне удалось отбросить страхи, преодолеть запреты, и меня охватило волнение. Мне уже не терпелось узнать, что посторонний наблюдатель может сказать о моей тетке.
Меня ждало разочарование — если не сказать больше. Автор все понял неправильно. Он исказил общую атмосферу, совсем не показал дух нашей семьи и, главное, не разобрался в сути дела. В возмущении и раздражении я решила написать автору книги: целый день собиралась сесть за письмо и объяснить ему, что Вера не была ревнивой мегерой, а Иден — запуганным невинным младенцем. Однако я не только не написала письмо, но и не дочитала книгу до конца, поскольку поняла, что прочтенные главы уже принесли пользу. Со мной произошло нечто вроде катарсиса, изгнания бесов, и я смогла взглянуть в лицо фактам и сказать себе: она была всего лишь твоей тетей, все произошедшее касается тебя опосредованно, и ты можешь думать об этом, не испытывая реальной боли. Выяснилось, что действительно могу. В отличие от других, кто был гораздо ближе к Вере, меня не связывали с ней плоть и кровь, любовь и ненависть. Я даже подумала, не написать ли книгу самой — рассказ осведомленного человека о Вере и о том, как все случилось.
Однако следовало подумать о Джейми. Это было до нашего знакомства и разговора у могилы Лэндора. Автор, книгу которого я читала, описывал Джейми как пешку, не знавшую ни любви, ни боли, как деревянную фигурку, а не ребенка, как бесполезную марионетку — Джейми не видел убийства, поскольку в последний момент его схватили и вывели из комнаты. Я почти не вспоминала о нем много лет, за которые он, должно быть, вырос — это трудно представить, потому что когда-то я очень хотела стать его крестной. Но прочтя несколько глав взятой в библиотеке книги, фрагмент, оказавшийся настолько неточным и фальшивым, словно автор писал совсем о другой семье, я стала думать о Джейми. И поняла, что для кое-кого из родственников он превратился в обузу. Джейми был катализатором этих событий. Вероятно, им казалось, что лучше бы ему — в том числе для него самого — вообще не появляться на свет, и эта мысль меня пугала. Разумнее всего — с его точки зрения и с точки зрения остальных — спрятать Джейми. Потом у меня мелькнула мысль, что когда-нибудь, когда я буду в Италии, нужно попробовать встретиться ним.
Отчасти именно Джейми, его существование, тот факт, что он родился и теперь стал взрослым человеком, способным страдать, помешал мне написать что-то самой. Кроме того, я сомневалась в своей способности реконструировать жизнь Веры. У меня имелись воспоминания, и довольно много, но что делать с огромными пробелами, белыми пятнами в прошлом? Например, с годами, когда я почти не приезжала в Синдон, и промежутками времени, очень важными в роковом переплетении событий, — в частности, зима, когда Вера болела, и следующее лето, когда они с Джейми сбежали, словно спасаясь от угнетателя.
Рассказать обо всем мог бы Чед. Он был журналистом, знал, как это делается, и, Бог свидетель, не меньше меня наблюдал, как исполняется начертанное судьбой — даже больше, потому что всегда был рядом с «Лорел Коттедж», не мог расстаться с ним, привязанный к этому месту, к этому дому, подобно влюбленному, для которого кирпичи и цемент способны впитать аромат любимого человека, как пол детской впитал кровь.
Но так ли мне хочется, чтобы книга о Вере увидела свет? Я старалась забыть тетку и добилась определенных успехов на этом пути. Мои дети были уже почти взрослыми, когда узнали, что Вера Хильярд приходится им двоюродной бабкой — нет, лучше сформулировать по-другому: когда узнали, что женщина, приходившаяся теткой их матери, была повешена за убийство. Имени Веры Хильярд они никогда не слышали. Разумеется, их чувства не ограничивались любопытством или волнением; узнав, они были шокированы. Мой муж никогда не упоминал о ней. Не думаю, чтобы моя мать до конца жизни хоть раз произнесла ее имя. Все это время Вера лишь изредка являлась ко мне во сне, когда я переносилась в детство и теплым летним вечером возвращалась от Энн в «Лорел Коттедж», выслушивая выговор за опоздание или характерное ворчание Веры, спрашивающей, помню ли я о том, что утром нужно вставать в школу. Или открывала дверь в комнату и видела сидящую на стуле Веру, похожую на мадонну, безмятежную и прекрасную, с обнаженной грудью, которую сосет Джейми. Младенец никогда не смотрел на меня, а отворачивался и закрывал лицо рукой. Но это Джейми, и все ниточки ведут к нему.
Мы остановились в отеле на Виа Кавур.[6] Позже Джейми рассказал, что именно здесь жил Фрэнсис, когда они впервые встретились после стольких лет разлуки. В номере Фрэнсиса висели две картины, уродливые абстракции с кричащими красками, вдобавок претенциозные. Он взял две узкие полоски белой клейкой бумаги, написал по-итальянски на одной «Угорь в разрезе», а на другой «Содержимое сточной канавы на Борго Пинти[7]» и приклеил к картинам. Джейми попросил меня, если это возможно, проникнуть в номер 36 и взглянуть на картины. У меня получилось — наклейки были на месте, «Contenuti d’un Canale dal Borgo Pinti», и вторая, надпись по-итальянски на которой я не запомнила. Ни горничная, ни коридорный их не заметили, а гости даже если видели и веселились, то не сообщили о своем открытии администрации отеля. Узнаю Фрэнсиса! Джейми получал огромное удовольствие от этой особенности Фрэнсиса и смеялся своим резким, булькающим смехом при одной мысли о его едких шутках и розыгрышах. Они даже подружились, эти двое — вот уж чего никак нельзя было ожидать.