Филлис Джеймс - Женщина со шрамом
Ни в одном из других мест в Маноре не было такого покоя, даже в библиотеке, где Маркус иногда сидел в полном одиночестве. Там всегда присутствовал страх, что это одиночество может быть вот-вот нарушено, что вдруг откроется дверь, и он услышит слова, которые ужасали его с самого детства: «Ах вот ты где, Маркус, а мы тебя давно ищем!» Но никто никогда не искал его в часовне. Странно, что эта каменная келья хранила такой покой. Ведь даже алтарь был напоминанием о конфликтах. В переменчивые дни Реформации здесь проходили теологические диспуты между местным священником, отстаивавшим старую веру, и тогдашним сэром Френсисом Крессетом, склонным принять новое течение мысли и новую обрядность. Нуждаясь в алтаре для своей часовни, он ночью отрядил в деревню группу мужчин из своих домочадцев — украсть алтарь из придела Богоматери — святотатство, вызвавшее разрыв Манора с церковью, затянувшийся на несколько веков. Позднее, во время гражданской войны,[9] Манор недолгое время был занят солдатами парламента после успешной для них схватки с противником, и тела погибших роялистов уложили на каменный пол часовни.
Маркус постарался отбросить эти размышления и воспоминания и сосредоточиться на собственной дилемме. Нужно было принять решение — и принять его незамедлительно: оставаться ли в Маноре или отправиться с группой хирургов в Африку? Он знал, чего хочет его сестра, он сам стал видеть в этом разрешение всех своих проблем, но не станет ли это дезертирством, побегом не только с места работы? Ведь он расслышал в голосе своего любовника и гнев, и мольбу. Эрик — он работал медбратом в операционной больницы Святой Анджелы — уговаривал его участвовать в гей-параде. Ссора не была неожиданной. Этот конфликт между ними возник далеко не в первый раз. Маркус помнил, что он сказал Эрику: «Я не вижу смысла в этом параде. Если бы я был гетеросексуалом, ты ведь не ожидал бы, что я выйду на центральную улицу демонстрировать свою сексуальную ориентацию. Зачем же нам это делать? Разве главное не в том, что мы имеем полное право быть такими, какие мы есть? Нам вовсе нет необходимости это как-то оправдывать, демонстрировать, заявлять об этом на весь мир. Я не вижу, с какой стати моя сексуальность должна интересовать кого-то, кроме тебя».
Он пытался забыть об ожесточенности последовавшей за этим ссоры, о том, как под конец у Эрика сорвался голос, забыть его лицо, залитое слезами, — лицо обиженного ребенка.
— Твой поступок не имеет никакого отношения к тому, что все это наше личное дело, ты просто удираешь, — сказал тогда Эрик. — Ты стыдишься того, какой ты, ты стыдишься меня. И то же самое происходит с твоей работой. Ты остаешься с Чандлером-Пауэллом, растрачивая свои способности на кучку тщеславных, расточительных, богатых теток, одержимых заботами о своей внешности, когда ты мог бы работать на полной ставке здесь, в Лондоне. Ты мог бы найти здесь работу. Наверняка мог бы.
А он ответил:
— Так я и не собираюсь растрачивать свой талант. Я еду в Африку.
— Бежишь от меня?!
— Нет, Эрик. От себя.
— Но ты не сможешь это сделать — никогда. Никогда, никогда!
Слезы Эрика и захлопнувшаяся дверь — последнее, что ему запомнилось.
Маркус смотрел на алтарь так упорно, что крест стал расплываться, превращаясь в колеблющуюся дымку. Он закрыл глаза и вдохнул сырой, холодный запах часовни, ощутил твердое дерево скамьи, упирающейся ему в спину. Вспомнил последнюю сложную операцию в больнице Святой Анджелы, где он ассистировал Чандлеру-Пауэллу. То была пожилая пациентка из бесплатного отделения, ее лицо разодрала собака. Женщина до этого была уже больна, при ее диагнозе могла бы прожить, самое большее, еще год, но с каким терпением, с каким умением Джордж долгие часы восстанавливал, буквально составлял ее лицо, чтобы оно могло выдержать недобрые взгляды окружающего мира! Ничто не оставлялось без внимания, ничто не делалось поспешно или вынужденно. Какое право имел такой хирург растрачивать свое призвание и способности — пусть всего лишь три дня в неделю — на богатых женщин, которым не нравилась форма носа, губ или груди и которые желали продемонстрировать обществу, что они могут позволить себе оплату его услуг… Что же здесь было для него таким важным, что он уделял время работе, которую мог выполнить другой, менее талантливый хирург, и нисколько не хуже?
Однако уйти от него сейчас означало бы предать человека, который восхищал Маркуса более всех на свете. Не уйти — означало бы предать самого себя и Кэндаси, сестру, которая, любя его, понимала, что он должен вырваться на свободу, и убеждала его собрать волю в кулак и действовать. Ей самой всегда хватало силы воли. Маркус ночевал в Каменном коттедже и проводил там достаточно времени, когда болел их отец, так что имел представление о том, каково приходилось его сестре в те два года. А теперь она оставалась здесь, когда ее работа в университете закончилась и перспектив найти другое место не намечалось. А тут еще его план уехать в Африку. Именно этого она для него и хотела, над этим работала, всячески его поощряла, но он знал, что с его отъездом она почувствует себя совсем одинокой. Он собирался бросить двух людей, которые его любили, Кэндаси и Эрика, и Джорджа Чандлера-Пауэлла, человека, которым более всего восхищался.
Он сам испортил себе жизнь. Какая-то часть его натуры — робкая, вялая, лишенная уверенности — ввергла его в это состояние вечной нерешительности, привела к желанию плыть по течению, ожидая, чтобы трудности разрешились сами собой, словно он уверовал в благосклонное провидение, которое станет действовать в его пользу, если ничего не требовать. За те три года, что он провел в Маноре, сколько в его поведении определялось этим? И сколько — его преданностью, благодарностью, чувством удовлетворения от возможности учиться у человека, достигшего вершин своей профессии, нежеланием подвести этого человека? Все это, несомненно, сыграло свою роль, однако, по существу, он оставался в Маноре потому, что это было легче, чем отважиться принять решение. Но теперь он отважится на это. Он вырвется на свободу, и не только физически. В Африке он сможет работать совсем иначе, более глубоко, с более значимыми результатами, чем все, что он до сих пор делал в Маноре. Ему необходимо взяться за что-то новое, и если он и правда бежит, он бежит к людям, которые отчаянно нуждаются в его способностях и умении: к большеглазым детям, страдающим от отвратительной незалеченной заячьей губы, к жертвам проказы, которые нуждаются в том, чтобы их принимали в больницы, в том, чтобы их снова сделали целыми, к тем, кто в шрамах, кто изуродован, — к отверженным. Ему нужно вдохнуть в себя более сильные запахи. Если он теперь не поговорит с Чандлером-Пауэллом, ему никогда не хватит мужества действовать.
Он с трудом поднялся — все тело словно застыло — и, как старик, двинулся к двери; затем, постояв с минуту, решительно зашагал к Манору, словно воин, идущий в бой.
10
Маркус нашел Джорджа в операционном блоке. Тот был один и с увлечением занимался пересчетом только что полученных хирургических инструментов, тщательно проверяя каждый предмет, поворачивая его в руках и так, и сяк и осторожно, прямо-таки с почтением возвращая инструмент на его место на лотке. Это входило в обязанности ассистента операционного блока, и Джо Маскелл должен был приехать завтра к семи часам утра, чтобы подготовить все необходимое к первой операции. Маркус понимал — такая проверка инструментов не означает, что Чандлер-Пауэлл не очень-то доверяет Джо: он никогда не нанимал тех, кому не мог полностью доверять. Но здесь он был в своей стихии, отдавался двум своим пристрастиям — своей работе и своему дому и, как ребенок, выбирал себе любимые игрушки.
— Мне хотелось бы отвлечь вас на два слова, если вы располагаете временем, — сказал Маркус.
Даже на его собственный слух, голос у него прозвучал неестественно, оказался необычайно высоким. Чандлер-Пауэлл не поднял на него взгляда.
— Все зависит от того, что означают эти «два слова», — произнес он. — Действительно два слова или серьезный разговор?
— Думаю, серьезный разговор.
— Тогда я закончу здесь, и мы пройдем в мой служебный кабинет.
Маркусу в этом предложении увиделось что-то пугающее. Оно слишком напоминало вызов в кабинет отца в детские годы. Хотелось бы поговорить сразу, покончить с этим. Но он ждал, пока не был задвинут последний ящик; после этого Чандлер-Пауэлл первым вышел из блока, Маркус последовал за ним. Они прошли в сад, затем через черный ход и холл в служебный кабинет Джорджа. Летти Френшам сидела там за компьютером, но, когда они вошли, вполголоса пробормотала какие-то извинения и тихо вышла из комнаты. Чандлер-Пауэлл уселся за письменный стол, указал Маркусу на стул и теперь сидел молча. Маркус попытался убедить себя, что это молчание — вовсе не признак тщательно сдерживаемого нетерпения.