Филлис Джеймс - Женщина со шрамом
— Умершие не возвращаются, чтобы посетить нас, ни в виде духов — что бы это ни означало, — ни в какой-либо иной форме.
— Но умершие — здесь. Мэри Кайт не упокоилась. И портреты в этом доме. Эти лица… Они не покинули Манор. Я знаю, они не желают, чтобы я здесь была.
В ее голосе не слышно было ни истерических нот, ни даже особого беспокойства. Она просто констатировала факт.
— Но это же смешно, — возразила Рода. — Они все мертвы. Это невероятно. У меня в доме, где я живу, есть старый портрет джентльмена эпохи Тюдоров. Порой я пытаюсь представить себе, что он мог бы подумать, если бы увидел, как я живу там, как работаю. Но эти эмоции — мои собственные, никак не его. Даже если бы мне удалось убедить себя, что я могу с ним общаться, он не заговорил бы со мной. Мэри Кайт мертва. Она не может вернуться. — Рода замолчала, потом решительно сказала: — А теперь я выпью чаю.
Шарон внесла поднос. Тонкий фарфор, чайник того же рисунка, в том же стиле молочник. Девочка сказала:
— Мне надо спросить у вас про ленч, мадам, вы хотите, чтоб вам сюда его подали или в гостиную для пациентов? Это внизу, на длинной галерее. Вот меню, чтобы вы выбрали.
Она извлекла лист бумаги из кармана кардигана и протянула его Роде. На выбор предлагалось два меню. Рода сказала:
— Скажите шефу, я возьму консоме, эскалоп с пастернаком и шпинатом в белом соусе и картофель-дюшес, а затем лимонное мороженое. И мне хотелось бы еще бокал охлажденного белого вина. Шабли прекрасно подошло бы. Пусть подадут ленч в палату, в час дня.
Шарон вышла из комнаты. За чаем Рода размышляла над тем, что чувствует, сознавая, что собственные эмоции приводят ее в замешательство. Она никогда не видела эту девушку раньше, ничего о ней не слышала, а лицо ее было не из тех, что легко забываются. И тем не менее она казалась если и не давней знакомой, то хотя бы не очень приятным напоминанием о каком-то переживании, не слишком остро воспринятом в свое время, но оставившем свой след в дальнем уголке памяти. А короткая встреча с ней усилила ощущение, что Манор скрывает гораздо больше, чем тайны, хранимые портретами или воспетые в фольклоре. Интересно будет проделать здесь небольшое расследование, дать волю стремлению всей своей жизни — раскрывать правду о людях — об отдельных людях или в их взаимоотношениях на работе, узнавать то, что они сами открывают о себе, и раскрывать тщательно выстроенные ими раковины, которые они представляют на обозрение общества. То было любопытство, которое она теперь решила обуздать, интеллектуальная энергия, которую она намеревалась направить на иные цели. Новое предприятие вполне могло стать ее последним расследованием, если его можно будет так назвать, однако вряд ли оно станет последним проявлением ее любопытства. И Рода осознала, что это стремление уже начало утрачивать свою власть над ней, что оно уже не было непреодолимым, словно мания. Возможно, когда она избавится от шрама, оно уйдет навсегда, оставшись лишь как свойство, способствующее научным изысканиям. Однако ей хотелось бы побольше узнать о людях, населяющих Шеверелл-Манор, и если здесь действительно существовали истины, которые интересно было бы раскрыть, Шарон Бейтман, с ее явной потребностью поболтать, могла бы рассказать о них скорее, чем кто-либо другой. Рода должна была уехать после ленча, но полдня не хватило бы даже на то, чтобы посмотреть деревню и участок вокруг Манора, тем более что сестра Холланд назначила ей встречу, чтобы показать операционную и реабилитационную палаты. Утренний туман обещал ясную погоду: будет неплохо прогуляться по саду и, может быть, пройти подальше. Ей понравилась местность, понравился дом, понравилась эта палата. Она спросит, можно ли ей остаться еще на сутки. А через две недели она вернется сюда — оперироваться, и начнется ее новая, доселе неиспытанная жизнь.
9
Часовня Манора стояла примерно в восьмидесяти ярдах от восточного крыла, полускрытая кустами аукубы. Не было нигде записано ни истории ее возникновения, ни даты, когда ее построили, но она была явно старше, чем сам Манор, простая прямоугольная одиночная келья с каменным алтарем под восточным окном. В ней не было никакого освещения — только свечи, и картонная коробка со свечами стояла на стуле слева от двери рядом с разнообразными подсвечниками; многие подсвечники были деревянные, похоже, они давным-давно были отданы за ненадобностью из старых кухонь или комнат викторианской прислуги. Поскольку о спичках никто не позаботился, неосмотрительному посетителю приходилось совершать молитву (если бы он пожелал этого) без благодатного света свечей. Крест на каменном алтаре был вырезан грубо, вероятно, каким-нибудь усадебным плотником, может быть, во исполнение приказа или из личной набожности, из побуждения утвердиться в вере. Вряд ли это могло быть по приказу кого-нибудь из давно почивших Крессетов, которые предпочли бы серебро или более искусную резьбу. Кроме креста, на алтаре более ничего не было. Несомненно, прежние свойственные алтарю предметы изменялись с великим переворотом — Реформацией: когда-то искусно украшенный, он впоследствии лишился каких бы то ни было украшений.
Крест находился в поле зрения Маркуса Уэстхолла, прямо перед глазами, и иногда, в долгие периоды молчания, он не сводил с него пристального взгляда, словно ожидая, что он дарует ему некую таинственную силу, помогающую обрести решимость, благодать, которая, как он понимал, никогда не будет ему дана. Под этим символом велись битвы, великие сейсмические потрясения Церкви и Государства изменяли лицо Европы, мужчины и женщины подвергались пыткам, их сжигали на кострах, их убивали. Этот символ, с присущей ему проповедью любви и всепрощения, несли в самые темные преисподние человеческого сознания. Для Маркуса же он служил лишь пособием для того, чтобы сосредоточиться, помогал сфокусировать мысли, прокрадывающиеся в его мозг, вырастающие и мятущиеся там, словно хрупкие сухие листья под порывистым ветром.
Он давно уже тихонько вошел в часовню и, как обычно, усевшись на последнюю из деревянных скамей, пристально смотрел на крест, но не молился — он не имел ни малейшего представления о том, как приступить к молитве или с кем именно он попытается вступить в общение. Порой он задавался вопросом, как это было бы, если бы ему удалось отыскать ту потайную дверь, которая, как говорят, открывается на легчайший стук, и почувствовать, как гнет вины и нерешительности спадает с плеч. Но он знал, что эта область человеческого опыта ему недоступна, как музыка недоступна человеку, лишенному музыкального слуха. Летти Френшам, очевидно, нашла эту дверь. По воскресеньям, рано утром, он видел, как она проезжает на велосипеде мимо их Каменного коттеджа, угловатая, в шерстяной накидке с капюшоном, усердно нажимая на педали, чтобы преодолеть небольшой склон и выехать на дорогу. Ее призывал неслышимый звон колоколов какой-то деревенской церквушки, имени которой она не называла, да и вообще о ней никогда не говорила. Маркусу не приходилось встречать ее в часовне. Если она сюда и заходила, то, должно быть, в те часы, когда он был занят с Джорджем в операционной. Маркус думал, что ему не было бы неприятно, если бы они разделяли это святилище, если бы Летти иногда тихонько входила в часовню и сидела в доброжелательном молчании рядом с ним. Он ничего о ней не знал, кроме того, что она когда-то была гувернанткой Хелины Крессет, и понятия не имел, зачем ей понадобилось возвращаться в Манор после всех прошедших лет. Но с ее молчаливостью и добрым здравомыслием она казалась Маркусу тихим озером, тогда как он чувствовал, что в доме, да и в его собственном встревоженном мозгу, подспудные течения глубоки и бурны.
Из остальных обитателей Манора только Мог посещал деревенскую церковь, где он был неизменным участником церковного хора. Маркус подозревал, что во время вечерни все еще мощный баритон Мога становился для садовника способом выразить свою — хотя бы частичную — преданность деревне в ее противостоянии Манору, преданность старому распорядку, а не новому. Мог будет работать у чужака, пока мисс Крессет ведает делами и пока заработок хороший, но мистер Чандлер-Пауэлл может купить лишь строго отмеренную порцию его лояльности.
Помимо креста на алтаре, единственным знаком, что эта келья стоит в каком-то смысле отдельно от ее окружения, была бронзовая мемориальная доска, вмурованная в стену у двери:
Памяти Констанс Урсулы,
1896–1928,
супруги сэра Чарлза Крессета, здесь обретшей покой
Молящийся сильней, поверь,И на земле под небесами, и в океане под волнами,В святом чертоге веры — в храме,Там, где вопрос — уже ответ,Где поиск — обретенья свет,Где стук откроет дверь.
«Памяти супруги», но не «любимой супруги», а умерла она в тридцать два года. Значит, недолгий брак. Маркус отыскал происхождение стиха, столь отличного от обычных мемориальных текстов: оказалось, что это строки поэта восемнадцатого века Кристофера Смарта,[8] однако о Констанс Урсуле справки наводить Маркус не стал. Как все другие в доме, он не решался говорить с Хелиной о ее семье. Однако он считал бронзовую доску неуместным вторжением — в этой часовне все должно быть просто: камень и дерево.