Шарль Эксбрайя - Ночь Святого Распятия
— Вам нравится Париж?
Невесте пришлось тихонько подтолкнуть меня локтем, и только тогда я сообразил, что вопрос обращен ко мне. А Мария, с обычной проницательностью почувствовав, что я отвлекся, ответила сама:
— Судя по тому, что Хосе нам рассказывал, вероятно, он любит Париж больше всего на свете. Правда, Хосе?
— После Севильи! — отозвался я, снова входя в роль.
Послышались радостные восклицания. Донья Хосефа, ни разу не выезжавшая за пределы Андалусии, спросила, правда ли, что Париж больше Мадрида, и можно ли, не впадая в ересь, сравнить его бульвары с калле де Алькала? Неутомимый Карл Оберхнер тоже заговорил о Париже и назвал несколько маленьких ресторанчиков, известных лишь гурманам, но опять не раз ошибался, указывая их расположение. Я тут же поправил немца, и он благодушно признал мою правоту. И что за игру он затеял? Оберхнер, вне всяких сомнений, прекрасно знал французскую столицу, так зачем ему понадобилось называть не те улицы? Случайно это или нарочно? И если нарочно, то с какой целью? Может, решил, что я такой же враль, и захотел проверить?
Худо-бедно, мы все же добрались до десерта, и донья Хосефа подала брасо де гитано[53], а ее муж откупорил бутылку мускателя. Хозяйка дома призналась, что не только обожает готовить, но и всегда воздает должное собственной стряпне, и тут сразу стало ясно, почему добрейшая матрона весит больше двух сотен фунтов, тогда как ее мужу рост и вес вполне позволили бы работать жокеем. Персели являли собой одну из тех внешне неподходящих пар, что так забавляют карикатуристов, однако, судя по бесконечным знакам внимания друг другу, отлично ладили. Было бы очень странно, сумей Карл Оберхнер придержать язык, хотя бы когда речь зашла о кулинарии. Воспев достоинства испанской кухни, он тут же признался, что, по его мнению, ничто не сравнится с кальблебервюрст[54] с лапшой и пивом. Честное слово, господин Оберхнер начинал здорово давить мне на психику, и я чувствовал, что очень скоро дам ему это понять.
К счастью, донья Хосефа, встав из-за стола, предотвратила взрыв. Мы перешли в маленькую комнату, на стене которой за резной решеточкой улыбалась покровительница Севильи Мария Сантисима де ла Эсперанса, иначе говоря, Макарена. Мне предложили бокал анисовой настойки, и я горько пожалел об отсутствии шотландского виски. Величественная в своем черном платье, хозяйка дома (если она надеялась, что цвет сделает ее фигуру стройнее, то совершенно напрасно) отвела нас с Марией в сторонку, а Карл Оберхнер вместе с Альфонсо уединился в углу у окна — очевидно, им хотелось поговорить о делах. Я заметил, что дневной свет придает странный сине-зеленый оттенок поразительному костюму сеньора Перселя — в клеточку, окаймленную красным, на ядовито-зеленом фоне. Признаюсь, это буйство красок убило меня, если можно так выразиться, с первой минуты.
— Дон Хосе, Мария говорила мне о ваших планах… Я ее очень люблю и потому от души рада… Здесь она в какой-то мере заменяла дочь, которую Господь не пожелал нам дать… И, не будь вы таким милым молодым человеком, я бы, кажется, вас возненавидела!
— Меня бы это глубоко опечалило!
Донья Хосефа улыбнулась.
— Вы истинный кабальеро, дон Хосе, и прекрасно умеете обманывать… А вы знаете, что лишаете нас настоящей жемчужины?.. Да уж что поделаешь, такова жизнь… Рано или поздно нам приходится расставаться со всеми, кого любим… Видите ли, дон Хосе, в моем возрасте начинаешь понимать, что лучше ни к кому не привязываться, если не хочешь однажды почувствовать себя очень несчастной…
Слова хозяйки растрогали Марию до слез. В порыве благодарности она схватила руку сеньоры Персель и быстро поднесла к губам. Не могу сказать, что мне это очень понравилось.
— И вы… разумеется, снова уедете в Париж, взяв с собой нашу Марию, дон Хосе?
— Если она согласится последовать за мной…
Донья Хосефа засмеялась.
— Только не пытайтесь уверить меня, будто вы в этом сомневаетесь!
Когда мы попрощались с Перселями и Марией (им пора было снова открывать магазин), Карл Оберхнер довольно настойчиво предложил проводить меня. Поэтому мы вместе поднялись до площади Сан-Фернандо, и лишь на пороге гостиницы тевтон наконец решился оставить меня в покое. Оберхнер протянул руку, и мне не оставалось ничего другого как пожать ее, но, надо думать, по выражению лица Оберхнер понял, как мало удовольствия мне это доставило.
— Вы не испытываете ко мне особой симпатии, верно, сеньор Моралес?
— Только не подумайте, будто… — немного смущенно пробормотал я.
Но Карл с живостью перебил, отметая вялые возражения:
— Да-да… Впрочем, для нас, немцев, это обычное дело… мы не умеем нравиться с первого взгляда, а потому слишком стараемся выставить напоказ все свои достоинства… Ну и, конечно, добираемся прямо противоположного результата… Только не воображайте, будто мы этого не замечаем… замечаем, естественно, но, увы, поздновато…
Ну вот, все же он растрогал меня, подлец, добился-таки своего!
— Нет, возможно, это мы, потомки древних римлян, не в меру чувствительны, и… — не желая оставаться в долгу, начал я, но немец опять перебил меня:
— Это очень любезно с вашей стороны, сеньор Моралес, но не особенно убедительно. Однако уж такие мы есть — все наши добрые намерения кончаются драмой. Своего рода проклятие, к которому мы никак не можем привыкнуть. Hasta la vista, senor Morales.[55]
— Con mucho gusto[56], senor Oberchner…
Самое смешное — что я не лукавил. Алонсо бы всласть похихикал над моей сентиментальностью.
Вечером я пришел в домик на Ла Пальма раньше Хуана, и Мария встретила меня одна. Она рассказала, что я произвел на Перселей превосходное впечатление и они надеются продолжить знакомство. Конечно, все это звучало замечательно, но ни в коей мере не объясняло лжи Карла Оберхнера насчет Гамбурга. И я рассказал о своих сомнениях Марии. С тех пор как мы с Карлом попрощались у двери гостиницы, я успел пораскинуть мозгами и теперь раскаивался в собственном благодушии. Моя невеста внимательно выслушала объяснения насчет «Ангела милосердия» и согласилась, что такая ошибка говорит о полном незнании города, где находится фирма, которую якобы представляет Оберхнер. Так для чего он явился к Перселям? Девушка пообещала поговорить с доньей Хосефой и предостеречь против немца.
Около десяти часов к нам присоединился Хуан. Физиономия его выражала столь явный восторг, что я без труда догадался: мой новый помощник очень доволен собой и намерен сообщить нечто важное. Швырнув кепку на стул и быстро чмокнув сестру, парень тут же повернулся ко мне.
— Готово дело, дон Хосе!
— Что ты имеешь в виду, Хуан?
— Я нашел вашего типа!
— Наркомана?
— Да.
Я вскочил. Наконец-то можно кое-что предпринять, а не сидеть сложа руки, ожидая, пока меня прихлопнут.
— Где он?
— Пьянствует в «Эспига де Оро»[57] на улице Гвадалете.
— Где это?
— Между Сан-Висенте и Торнео.
— Ага, ясно!
Я схватил шляпу.
— Неужто вы пойдете туда в такой поздний час, Хосе? — встревожилась Мария.
— Надо…
— Да еще в одиночку?
Хуан не преминул воспользоваться случаем.
— Я вас провожу!
— Нет!
На лице парня отразилось такое разочарование, что я счел нужным дать кое-какие объяснения.
— Послушай, Хуан… Пока никто не собирается лезть в драку. Я хочу просто последить за этим типом, а двоих преследователей заметить проще, чем одного.
— А вдруг на вас нападут?
— С чего бы это? Ну подумай сам! Парень наверняка даже не догадывается, что я за ним охочусь. Если мне повезет и я успею дойти до кабачка раньше, чем он оттуда уйдет, то подожду себе спокойненько и двинусь следом. А уж выяснив, где этот субъект живет, я с ним малость потолкую.
— Коли он захочет говорить!
— Успокойся… Я знаю, как заставить открыть рот самого отъявленного молчуна… И не волнуйтесь за меня! Завтра в два часа мы все втроем пообедаем в «Кристине», и я расскажу о своих ночных приключениях.
Уходя я чувствовал, что, несмотря на мой подчеркнуто жизнерадостный тон, не сумел убедить ни одну, ни другого.
Стояла такая ночь, каких никогда не бывает в Вашингтоне. Теплая и звездная. Если хорошая погода продержится, нас ждет очень приятная Святая неделя. Начиная с воскресенья севильцы практически перестанут ложиться спать по ночам. Предоставив иностранцам устраиваться на стульях вдоль предназначенных для процессий улиц, истинно верующие будут собираться в родных кварталах и пригородах вокруг тех изображений Девы, к которым питают особую преданность. Нет ничего трогательнее саэт, звучащих в утомленной долгим бдением толпе на рассвете, когда статуи Девы возвращаются в церковь. Последняя молитва, последняя просьба спасти и оградить от неведомых опасностей, ожидающих в те двенадцать месяцев, что отделяют верующих от следующей Святой недели.