Игорь Галеев - Калуга первая (Книга-спектр)
Поэт написал очерк, где рассказал о терниях замеченного им дара, проанализировал "Прыжок". Было лестно, но все-таки не понравилось. Не вник в глубину поэт. И взбесила фраза: "И кто знает, не погиб бы молодой замечательный талант, если бы не последние события и дружеские чуткие руки помощи."
- Он вас, Леонид Павлович, откопал, - утешил Нематод, - а вы его закопаете.
Позже использовал эту фразу в романе.
Потуги начала романа.
Со мной что-то творилось. Всегда. Я совсем не знал, кто я такой. Иногда мне чудилось, что я это не я - Веефомит, а кто-то другой. Вот например, я берусь за писание и останавливаюсь, потому что не могу найти в себе себя, а нахожу какие-то конечные или чувственные "я", нейтральных личностей и падших ангелов. Иные из них живут мгновение, иные часы или дни и недели, но все же это не так много, чтобы утвердиться, что я это они или какой-то из них. Тем более, что все они исчезают, а я все живу и живу.
И по всей видимости в этой книге вы не найдете конкретного автора, я попытаюсь растворить его во всех событиях и образах, чтобы иногда он присутствовал сам, но ошибется тот, кто посчитает, что Веефомит на страницах книги это и есть автор-Веефомит, ибо если автор действительно творец, то он и есть та по-настоящему жизненная вселенная, которой тесны любые гармоничные рамки, и это его созидательный дух рвется вон за пределы стандартов и догм, фундаментальных законов и классических теорем.
И я не покажусь себе самонадеянным, если скажу, что существо души и дыхание предлагается вам подсмотреть и услышать. И если кто-то испытывал чувство вины перед собою, тот мой. Скажу больше, Господь Бог умер бы, внуши ему, что он смертен. Но этого ему невозможно доказать, будь он даже ребенок. Как невозможно и меня заставить поверить, что я пришел в мир ради того лишь, чтобы потолкаться среди миллиардов. Ибо вселенная - это все мы вбирающие друг друга и выходящие один из другого.
И каждый волен выпить в меру зачерпнутого.
Ближайшее и отдаленное, поверхность и глубина, мечты и окаменелости все это во мне, все это взрывоопасно ширится и просачивается на страницы романа, рождая мысль, оживляя мечту, сводя с ума, либо протирая зеркало ясности. Чувство расплавляется в образе и диктует свою волю будущему. Мучительный выкрик "Я - вселенная!" оживает плотью, пропитанной желанием и волей, и где-то там вдали я уже повелеваю мирами, напрягаясь, чтобы понять: что есть я в размноженном, как осколки единого зеркала, сознании тысяч идей, оправленных в плоть под названием люди?
И ныне я, вобравший вас, войду в вас, как слово, как незабываемый образ, как вы, чтобы так же вольно и щедро вы подарили мне меня, нашедшего в вас новую жизнь.
Итак, я - это вы,
вы - это я.
Но это на время забудьте, нам ещё предстоит пошагать, чтобы через эти слова ваше сознание наполнилось вечностью.
...Когда Веефомит томился непониманием и глупел от открытий, покуда миллионы тонн пищи перерабатывали гениальные желудки, и океаны свежайшей информации вливались в опухшие мозги, родился крошечный образ, который сидел, ходил, слушал и был неотличим от миллионов, но которому предстояло вобрать весь человеческий мир. И обреченный Веефомит начинал догадываться, что маленький образ - это его желание противостоять всему комичному и нелепому в самом себе, как отвержение такого порядка вещей, в котором набирал силы новорожденный плод.
И ужасно медленно Веефомит постигал:
"Мать сознания - материя, хаос - отец, а дом - его вечность. И это неугасающее сознание, разбрызженное всюду, стремится к единому, в ком будет повелевающая сила, оплодотворенное возмужавшей мыслью, выдвигающая новые глаза, формы и миры."
И тогда Веефомит увидел рождение - тонкую стрелу мысли, пущенную из глубин материи и хаоса.
Веефомит посмотрел на себя со стороны, стер слезу умиления, и долго было неизвестно, кто под его вдохновенную улыбку соединил слова "Вот начало романа":
* * *
В 1996 году, когда мне было всего тридцать семь лет, в город Калугу прямо перед Новым годом ворвалась интересная парочка. Ей - двадцать семь, а ему девятнадцать. На них не могли не оглядываться. В те далекие перевалочные времена уже никто не нуждался в добротной на любой вкус одежде. А эти двое вышагивали, словно вывались из глубины времен, к примеру, из начала восьмидесятых, штормовых и очистительных. Можно было подумать, что они артисты. Оба изрядно поизносились и представляли собой картину, совершенно не имеющую аналогий.
Она, Зина, кругленькая рыжая веснушчатая особа, облаченная в потертый серый свитер, в душегрейке, в толстых шерстяных рейтузах малинового цвета, в синей жокейской шапочке, натянутый на конопатые уши. Ее рыжие локоны вызывающе торчали из-под шапочки, и нос краснел жаждой жизни. Он - чуть меньше её, худощавый, длинноволосый однозубый юнец, тащил в заплечном рюкзаке годовалого ребенка, а в руках десятилитровую канистру и здоровенную корзину, прикрытую сверху картиной, лицом вверх, с изображением падшей Магдалины, упирающейся в чистое кадужское небо взором, в котором застыло лукавство. Совсем непонятно, каким образом каждый наверняка знал, что это именно Магдалина. Редкие калужане останавливались и зачарованно смотрели им вслед. И Зина имела поклажу: два увесистых чемодана легко болтались в её величавых руках и, по-видимому, не причиняли ей особых хлопот. Она беспрерывно вертела головой, притопывала щегольскими валеночками, восхищаясь старинными особняками и заливалась чистым здоровым смехом. Ее спутник кряхтел и отвечал ей постаныванием.
Теперь уже никто не поверит, что я сам оказался тому свидетелем, столкнувшись с ними на улице Циолковского. Я так и замер с широко открытым ртом, когда понял, что не сплю.
- Раджуля! - мощно и весело выдыхала она, - смотри какая прелесть, это просто рай, я балдею!
- Балдей, старуха, - задыхаясь, хрипел юнец и кривился от тяжести поклажи.
Когда он морщился и говорил, его единственный зуб ненужно и пугающе сверкал, как одинокий воин.
Они остановились возле меня и Раджик без интереса заглянул в мой открытый рот.
- Смотри, Любомирчик, здесь мы будем жить, здесь наша судьба, - и Зинаида, подняв руку с огромным чемоданом, обвела этим указующим царственным жестом всю Калугу и близлежащие, в снегу, рощи.
Я вовремя отпрянул в сторону, ибо этот чемодан мог запросто снести меня с лица земли.
- Я знаю, здесь я буду творить по-настоящему! - вырвалось у Зинаиды, и я снова открыл рот.
- Здесь ты натворишь, - согласился Раджик.
Любомирчик таращил мутные глазки и крепился из последних сил. Это было странное дитя. Наряжен он был довольно-таки вызывающе. Основная часть туловища находилась в рюкзаке, поверх которого в поясе он был прикручен к груди Раджика голубой лентой так, что вывалиться не мог, если бы и захотел, на нем была пятнистая шубейка, под подбородком вокруг шейки - шарфик с кисточками, на голове лисий лоскут, на лбу в рыжем меху желто и металлически блестел таинственный символ: крест и полумесяц. Мое сердце затрепетало от неясных предчувствий.
- Он там ещё не нацедил? - беспокойно прошепелявил красный Раджуля, Что-то спине мокло.
- А что, ещё далеко идти? - посочувствовала Зинаида.
- Вот те лаз! - грохнул Радж на утоптанный снег поклажу. - Ты, старуха, даешь! Я думал, ты меня ведешь, у меня тут, понимаешь, клыша от этих колзин едет!
Тут махнул на неё рукой и увидел меня. Я мигом закрыл рот и скромно опустил голову.
- Эй! - прокричал Раджик, - Как добраться до улицы?..
В то время в городе я был новичком, можно сказать, приезжим, и плохо ориентировался. Я извинился за неосведомленность. Раджуля отвернулся и сказал Зине:
- Улод какой-то.
И она смерила меня победоносным взглядом.
Я покраснел и тихо пошел своей дорогой. В те времена уже считалось дурным тоном обращать внимание на оскорбления. Я уходил, а в спину мне завопил Любомирчик. У него был бас, и трубил он, нужно сказать, искусно. Я ускорил шаг и скрылся за углом.
Как потом узнали калужане, странная парочка остановила ещё двух или трех прохожих, добилась своего и направилась к трехэтажному дому, что и теперь все ещё стоит на площади возле магазина "Приобрети и делай, что хочешь." Хороший магазин, между прочим. И каким же потрясением стало для меня известие, что это семейство приехало к моему доброму знакомому Кузьме Бенедиктовичу. Беда в том, что я плохо запоминаю названия улиц, иначе я бы непременно самолично проводил гостей и избавил бы Зинаиду от тяжести чемоданов. Я вообще стараюсь быть галантным с женщинами. Стоило бы им сказать, что они ищут Бенедиктыча, любой калужанин был бы рад забыть все свои дела и проводил бы их, посчитав такой труд за счастье. Кузьму Бенедиктыча и сейчас многие поминают добрым словом. Но тогда ни Раджик, ни гордая Зинаида не знали, что такое Кузьма и с чем его едят.
Через три дня ему пришлось временно поселиться у меня. У него была комната и мастерская. Но в мастерской он отныне ни работать, ни спать не мог. Он был для них дедом, пожившим свое, да ещё запятнанный бегством от собственного сына, "в долгах, как в шелках" - как выражалась Зинаида, и потому в его мастерской сушились колготки и прочее семейное белье. Как-то я зашел, а он, бедняга, сидит в уголочке, и Любомирчик его за усы щиплет. А в глазах у него виноватая тоска. Я и предложил поселиться у меня. Нуждался Бенедиктыч в добром слове. Поведал он мне о своей женитьбе, о Татьяне, повздыхал, повинил себя. Понять можно - не ждал, не гадал, а тут внук, Любомирчик. Так и меня одолела бы рефлексия.