Картахена (2-е изд.) - Лена Элтанг
— Ты вроде хотела сесть на неапольский?
Дождь превратился в ливень, вода потекла ему за шиворот. Однажды обе деревни смоет в океан, подумал он, вместе с их церквями, домами и скарбом. Останутся только кладбищенские ангелы из ноздреватого известняка. И еще «Бриатико» на вершине — недоступный поношению, недостижимый, как миф.
— Ненавижу тебя. Оставь меня в покое. — Вирга надвинула капюшон поглубже, забрала у него сумку и пошла на станцию.
Со стороны деревни донеслось гудение колокола, за ним послышалось жестяное звяканье вьетрийской церквушки, всегда опаздывающее на пару минут. Вирга поднялась на первую ступеньку и протянула водителю билет.
Десять часов, подумал Маркус, глядя на непроницаемые стекла автобуса. В гавани зажигаются огни, дождь полощет катера и рыбацкие тартаны. Старик, наверное, стоит на носу своей лодки и смотрит на дом, белеющий на вершине холма, будто флаг перемирия. Он ждет, когда золотистый огонек замелькает по комнатам. Когда мертвая Стефания явится в спальню и ляжет на кровать.
Автобус захлопнул двери и выехал со стоянки. Маркус спустился по виа Ненци на площадь и пошел вдоль набережной к мотелю. В гавани не было ни души, похоже, начиналась настоящая буря: вода в лагуне внезапно стала черной, как полоса горячего асфальта, несколько кипарисов на набережной разом согнулись и распростерлись по ветру. Дождь был не похож на тот, что шел здесь всю пасхальную неделю, он был зимний, темный, сплошной, захлебывающийся от северного ветра. И разверзошася вси источницы бездны, вот на что он был похож.
flautistа_libico
Страх — такая штука, которая живет в крови, будто вирус. То есть она все время там есть, просто вылезает наружу, стоит тебе чуть-чуть ослабеть. Я уже давно ничего не боюсь, в моей крови растворен крепчайший антибиотик. Odio называется. Для хорошей, качественной odio нужно время, она созревает, как инжир, выворачиваясь нутряными зернышками. Хорошая odio всегда с тобой, от нее мерзнет переносица и закладывает уши, чистая холодная odio хранит мир от распада и хаоса. Не хуже фреона в холодильнике.
В интернате у нас был учитель (пегий худющий старикан), помешанный на Индии, который вместо чтения классиков занимался с нами всякой ерундой. Он рассказывал притчи, приносил картинки с золочеными богинями и снимки барельефов со слипшимися каменными фигурками. Картинки эти у него воровали и употребляли по вечерам вместо фотографий актрис и страниц из мужских журналов. Старик не возражал и приносил новые. Мы прозвали его Сердце Мышонка из-за одной притчи про непреодолимый страх, которая всему классу понравилась. Уже не помню, в чем там дело было.
Сегодня я последний раз смотрела на свой дом на холме. Я оставляю его, а вместе с ним оставляю страх, ненависть и сердце мышонка. Я сниму свою карту со стены почтовой конторы, сложу ее вчетверо и положу на дно дорожной сумки. Больше взять на память ничего не удастся. Со вчерашнего дня потайной вход в «Бриатико» заложен камнями, а калитка наглухо заколочена.
Я жила здесь шесть лет, с тех пор как устроилась на почту в Траяно. Мне нужны были эти прохладные безмолвные часы, что я проводила в пустых коридорах, пустых комнатах, даже в пустом баре, где все еще стоит рояль, запакованный в пластик. Я приносила сыр и вино, в сумерках мы с домом обедали на огромной кухне, сияющей ледяными пластинами духовок. Посуды на кухне почти не осталось (уезжая, администратор продал два ящика тарелок в деревенские траттории), но рубиновые стаканы уцелели.
Единственная вещь, которую я вынесла из этого дома, была бабкина карта, найденная в кабинете управляющего, она стояла за шкафом, свернутая в рулон. Я взяла ее себе и повесила в почтовой конторе, чтобы каждое утро смотреть на отпечаток маминого пальца. И думать о том, что пятнышко от малинового варенья (то есть подделка, надувательство, обольщение), в сущности, дало мне надежду, а правда, которую я узнала позднее, оставила меня равнодушной.
Время от времени я спала на кровати с балдахином, обнаруженной в апартаментах доктора. Доктор покинул «Бриатико» последним, он запер ворота и отдал ключи муниципальному клерку в бархатном пиджаке, который приехал из деревни на велосипеде.
Это было в две тысячи восьмом, в середине сентября, когда парк на южном склоне похож на крыло золотистой щурки с черной каймой. Я стояла за стеной конюшни, откуда видны были ворота, на которых повесили железную цепь с замком. Они долго тянули там, на паркинге, вертели друг перед другом руками. Наконец доктор пожал бархатному руку, сел в машину и поехал в сторону гавани.
Я помню, что запах клематиса был таким густым, что хотелось потрогать его руками. Стеклянная галерея была теперь прозрачной, потому что пальмы отдали в детский санаторий, а заваленный листвой и перегноем пол наконец помыли. Толстые стекла казались голубыми оттого, что солнце стояло в зените и просвечивало их насквозь.
Я решила, что буду подниматься туда каждый день. Буду смотреть на конюшни, представляя себе земляной круг, по которому конюх водит чалую лошадку. И каменного бобра, из пасти которого струится питьевая вода, и карпов в пруду, которые толкаются и безмолвно хохочут, когда приходишь с пакетиком корма. И часовню, светлеющую сухой камышовой крышей между кипарисовыми кронами, и бабушку, и маму.
Парадные двери дома были заперты, но это меня не пугало. Они наверняка забыли про задний двор, подумала я и оказалась права.
Маркус. Понедельник
Внезапный ветер промчался в верхушках пиний, небо треснуло, потемнело и покрылось кровоподтеками. Дождь начался сразу, бесшумный и непроницаемый, Маркус вспомнил, что оставил куртку в мотеле, и свернул на тропу, ведущую к деревне. Он шел, натянув капюшон толстовки до самых глаз и стараясь не потерять тропу, чернеющую в высокой траве. Слышно было, как листва потрескивает под дождем, будто целая стая сверчков.
Между Траяно и Аннунциатой раньше была еще одна деревня, сказала ему Паола,