Нелли Федорова - Дом на миндальной улице
Я никогда не принимала и не пыталась понять их. Я просто изначально смотрела на них так, как смотрят на какую-нибудь диковинку, странное чужеземное животное. Конечно, я не могла показать им, что считаю их привычки глупыми и смеюсь над ними, хотя иногда я и не могла удержаться от дерзкого словечка или тихой насмешки. Узнай они об этом, они умерли бы от злости, ведь они так привыкли считать себя серьезными и важными. И в моменты соблюдения ритуалов, вроде сбора всех вместе на проповеди (слуги стали дерзки на язык, надо обругать) или посиделки в тишине с каменными лицами (воздерживаемся от веселья), я едва удерживалась от смеха, сравнивая чопорную, с поджатыми в сморщенную точку губами Маргариту с надменной гусыней, которая, чувствуя себя королевой всего двора, величественно выплывает в грязь полуразвалившегося хлева.
Они живут так, будто играют на сцене. Как будто на них постоянно смотрит кто-то со стороны, хотя их дом меньше нашего, слуг у них не много, а с людьми из деревни возле их усадьбы они не общаются, презирая их. То есть, всю театрализованность-то никто по сути и не видит. Да и те же слуги относятся к ним вовсе без почтения, как бывает в иных домах с хорошими хозяевами. Будучи совсем малышкой, любимицей толстой добродушной кухарки, которую потом выгнали якобы за пересоленный суп, я часто сидела в кухне, когда слуги ели, и слушала их разговоры, простые разговоры простых людей. В которых, однако, было столько душевной открытости, раскованности, которой никогда не было ни у одного гостя Маргариты. Может быть, часть моей неприязни к семье и порядкам в доме Паулининых теток я приняла от слуг, поскольку они считали Маргариту старой чудачкой, а к Седне, которая после тяжелой болезни повредилась слегка рассудком, со снисходительностью. Может быть и так, только эти люди были мне по духу намного ближе и приятнее, с ними у меня было больше общего, чем с Паулиниными тетками, запершими сами себя в такой же темный, душный и узкий мирок, как тот чулан.
Каждый день у них подчинен строгому регламенту, причем сами они уже не знают, зачем делают то или это. Например, тетушка Седна мне рассказывала о своем детстве. Она мне как-то говорила, что их мать долгое время рожала мертвых детей и бабки в деревне решили, что это порча… ну ты знаешь этих деревенских лекарок – если они и дают тебе способное помочь лекарство, то мотивация у них всегда на уровне пупка. Бабки посоветовали найти целебную статуэтку и повесить ее на видное место. И вот нашли такую штуку, повесили и каждое утро перед завтраком женщины собирались и смотрели на нее, чтобы «семя укрепилось». Ну и с тех пор видимо все пошло хорошо, поскольку та женщина вырастила потом пятерых дочерей. Статуэтку эту впоследствии отдали другой бездетной, но Седна, Маргарита и мы с Паулиной по утрам были вынуждены стоять по полчаса молча и недвижно, уставившись в пустую стену. Теоретически, это должно было призвать благословение и сделать нас всех плодовитыми – равно как детей, так и незамужних теток (Кстати, мы с Линой в те детские годы постоянно плакали и боялись, как бы это «семя» в нас не «закрепилось». И так было довольно долго, пока мама не опровергла все эти глупости).
Она изводила нас с Линой постоянно. Не было ни минуты, когда она не пыталась бы показать нам, какое мы ничтожество перед ней. Пользуясь возрастом, она вынуждала нас против нашего желания слушать, как она вслух читает Седне нравоучительные книжки, будто немолодая Седна была школьницей, рвущейся натворить дел с ровесниками. Запирала нас в комнате в самые ясные дни, чтобы мы «приучались к воздержанию» – так она говорила, видимо подразумевая добровольное заключение от мира и удовольствий (солнце тоже было в черном списке). По ее мнению, (т. е. по традиции) нужно было делать только полезное, например, шить. Делать то, что мало пригодится в жизни, но доставляет радость, например, рисование, не имеет смысла и подобные занятия надо пресечь. Постоянно унижала, сравнивая нас с какими-то подругами ее детства, оскорбляла мою мать, высмеивала героев книг, что мы читали. Сначала я ненавидела ее, потом презирала, потом мне стало жаль эту ограниченную невежественную женщину.
Книг дома не держали, поскольку в их время книги были запрещены. Существовал только один учебник, содержащий правила поведения, религиозные догмы и запреты. Впоследствии прибавилось еще пара томов разных сборников, но ни научных, ни философских, ни светских книг у них не было. Прием гостей был для меня, ненавидящей церемониал, пыткой. И уж тем более невыносимо было слушать их незатейливые разговоры, в основном, сплетни – которая родила, которую осудили за измену, которая некрасиво оделась и ее все засмеяли. Ненависть, страстное желание чужого падения, чужой интимности, но не в виде сопереживания, а в виде копания в чужом белье, за спинами, полушепотом. Все, что у них было, все, чем они живут – все это досталось им в неизменности от их матери, бабки, прабабки, безликие вещи, бесчувственные идеи. И полная уверенность в том, что только так и нужно жить, что только эти древние порядки и есть единственная истина, непреложная и не подлежащая сомнениям.
Ты в письме сказала, что тебе жаль Паулины. Я думаю, жалость не то слово, уж очень в нем много унижающего. Пожалуй, что-то вроде жалости я испытывала, когда уезжала наконец домой, а она стояла на дороге ― удаляющаяся фигурка на фоне шелестящих лип, и все махала и махала, пока совсем не исчезала в зелени… Хотя не жалость, нет… Скорее сочувствие, что ли… Уезжая, я всегда испытывала некую боль и тоску, но не оттого, что прощалась с Линой, но все больше потому что я ощущала, как ей не хочется уходить с дороги, возвращаться в серый, унылый дом к своим теткам, в одиночество без меня. Вдвоем мы были что-то вроде противостояния застылой старости, а одна она оставалась беззащитной перед грубостью и невежеством Маргариты, еще и оттого, что она податливая и мягкая, ее легко обидеть. Я люблю ее и понимаю. Я ощущала, как ей одиноко там ― хоть я старалась расшевелить ее, в ней всегда сохранялось воспитание теток, что-то вроде неосознанной боязни людей, боязни показаться неловкой, неправильной с другими. Она сторонилась других детей с самого того времени, что мы знаем друг друга. С детьми ее круга она не находила общего языка, потому что внутри они были пусты и неинтересны ей, а с простыми детьми не играла оттого, что, кажется, чувствовала привитую ей Маргаритой разницу между ее сословием и их. И я всегда, покидая ее, я испытывала что-то вроде укора, ведь я уезжала к морю, к своим острым скалам и чайкам, к любимой маме, ко всему легкому и непринужденному (разумеется, когда не было отца).
Не пойми меня превратно, Лис, но мне кажется, ты слишком резко оцениваешь людей. Ты снисходительно смотришь на Лину, считая, что ей никогда не оторваться от простого и банального. Но, честное слово, не стоит смотреть на нее как на неразумного ребенка. Да, она наивна и открыта, но эта доверчивость не от глупости, а от искренности. Вряд ли ты найдешь более нежное и чистое создание, не ищущее себе ни выгоды, ни корысти. Вот чего в ней быть не может, так это лицемерия. Она добрая, бесконечно добрая и отзывчива к чужой беде. Я рассказывала уже, что она пишет. Да, честно сказать, это не шедевры, но ведь с чего-то надо начинать, да и кто из нас не писал в детстве стихов или прозы, а после в старшем возрасте, смеялся над ними? Знаешь, она могла бы писать замечательные сказки. У нее удивительное восприятие мира, незамутненное и неиспорченное, как у детей, она и в играх всегда умела найти и развить ощущение какого-то волшебства и чуда. Пока Маргарита не прошлась в своих моралях по сказкам, феям и мифическим существам, Лина потрясающе рассказывала самые настоящие чудесные сказки! Но эта резкость ее непоправимо надломила… Сколько я не заговаривала с ней об этом, она считает несерьезным и глупым сочинять волшебство, а тяготеет к «серьезной» прозе… И, увы, это не ее жанр…
Ты говорила, Фелисия, что людям творческим живется тяжело. Но заметь, что если и прорывается через эту завесу пошлости истинное искусство и мысль живая, то принадлежит она мужчине. Этот мир принадлежит мужчинам. Он придуман ими и для них. Кругом занятия лишь для них, книги лишь для них. До недавнего времени только им было позволено получать образование и ходить по улице. А любая женщина – лишь вещь, придаток мужчины, средство продолжения рода и больше ничего. Во всех официальных, должных к прочтению книгах положение женщины описывается лишь как неразумной твари, в философских беседах о которой размышляют – есть ли душа у женщины? Умеет ли она мыслить? А стоит появиться женщине умной, образованной, независимой, вспомни историю царицы Сесилии! Волна ненависти! Волна непримирения! Она посмела не послушаться своих советников-мужчин и выносить свои решения. В отместку против нее пустили слухи, порочащие ее и выводящие ее ведьмой, еретичкой и подкупленная стража позволила горстке умалишенных фанатиков растерзать царицу. Как? Какая-то женщина посмела заявить, что она не хуже мужчины? Да не может этого быть, ведь она ВСЕГО лишь женщина, по определению существо равное скотине! Кто дал это определение? Кто вычислил, что должна женщина и чего не должна? Почему в тех же справочниках обязанности мужчины – плясать на вечерах и ездить на охоту, когда всю работу по дому, хозяйству, ведет женщина? При этом всем владеть имуществом она не имеет права. Женщина не имеет права читать, не имеет права писать книги и рисовать картины – это привилегия мужчин, данная ими самими себе! И мне до слез бывает стыдно, когда на вечерах я вижу домашних куриц, занятых сплетнями о детях, любовницах, любовниках, тряпках, а мужчины с законным презрением смотрят на них.