Фридрих Незнанский - Кто есть кто
"Там все и выяснится, – твердила про себя Вера. – У следователя все и выяснится, кто я и почему я оказалась здесь?.. Сейчас не тридцать седьмой год. Меня не расстреляют и не сошлют на Колыму без суда. Надо терпеть и ждать. Даже в самом плохом случае, если дело дойдет до суда – это будет нормальный, открытый суд с прокурором, адвокатом, народными заседателями… Разве теперь можно по ошибке осудить одного человека вместо другого? Никогда! Я просто должна набраться терпения и твердить свое. Если расстраиваться и переживать, то можно сойти с ума. Тогда мне никто не поверит. Кто поверит полусумасшедшей истеричке? Нет, нужно быть спокойной, терпеливой и ждать. Все прояснится рано или поздно. Скорее поздно – надо ведь смотреть на вещи реально. У нас все делается медленно. Но все кончается, все имеет свой конец. Я отсюда выйду. Обязательно. И этот кошмар останется позади.
Сколько всего уже было в моей жизни? – думала она ночью, сидя на нарах рядом со спящей Ритой и стараясь сдерживать душивший кашель, чтобы не мешать спать новой подруге. – И голод был, и холод, и побои… Столько я всего пережила… И разве каждый раз мне не казалось, что это уже все, что хуже не может быть и после этого можно только взять и повеситься? Но в жизни все как в том старом анекдоте про оптимиста и пессимиста, которым Ленка в старые времена нередко меня утешала: идет пессимист и плачет, что все ужасно, ужасно, просто хуже не бывает, а оптимист бодро бежит рядом, хлопает его по плечу и орет: бывает! Бывает и хуже!"
И разве это не правда? Разве она не пережила все и не выкарабкалась, выбилась в люди, построила свою жизнь если и не совсем так, как мечталось, то и не так, как все могло бы быть, не убеги она вовремя из дома, не окажись в Москве, не встреться ей на пути Ленка и другие хорошие, полезные люди?.. И в новой жизни ей приходилось не сладко, разве не так? Тем не менее все кончилось, превратилось в воспоминания или забылось, рассыпалось в прах.
Например, ей казалось, что она никогда не забудет своего мужа Гаврика, как звали его на тусовке, а в миру просто Сашу Кисина. Казалось: Господи! Разве можно это забыть? Сколько от него вытерпела унижений, сколько историй пережила, если бы хватило тогда терпения все записать, то можно было бы теперь составить целый роман…
…Подружки ахали и уши развешивали, когда, возвращаясь в общагу после очередных приключений с Кисиным, она выплакивалась им в жилетку. «Верка, ты с ума сошла! Как ты можешь терпеть, чтобы с тобой так обращались? Ты просто мазохистка!» – «Нет, – с горечью качала она головой, чувствуя себя в своих страданиях невообразимо более развитой и интересной, нежели ее неизменные подруги по медучилищу – трезвые и здравомыслящие девахи из Подмосковья, не переживавшие в своей жизни ни с кем ничего подобного. – Нет, я его просто люблю».
В медучилище она поступила на следующий год после своего приезда в Москву. Поступила благодаря необузданной, страстной, немыслимой и непростительной своей любви к великовозрастному бездельнику и начинающему наркоману Саше Кисину, с которым познакомилась на Арбате.
Ну, это она теперь так скептично описывает и Кисина, и себя – малолетнюю идиотку с широко распахнутыми глазами: «Как, ты знаешь английский? Вот здорово! А ты можешь перевести на русский эту песню „Пинк Флойда“?.. Гениально!»
Когда они познакомились, Кисин выглядел вполне-вполне: высокий, стройный мальчик в потертых голубых джинсах, с кудрявым черным «хаером» до плеч, стянутым в хвост кожаным ремешком. Тонкое интеллигентное лицо, печальные еврейские глаза, отличный голос. Играет на гитаре на Арбате и поет малоизвестные тогда песни Вертинского: «Я не знаю, зачем и кому это нужно, кто послал их на смерть недрожащей рукой…» Вокруг стайкой сидят девчонки-хиппушки, все в фенечках и в расписанных «пацификами» джинсовых жилетках, пожирают его влюбленными взглядами. Народ останавливается, слушает, бросает в шляпу рубли и мелочь. Всем кажется, будто Гаврик сам сочинил эту песню и что речь идет об «афганцах». Собрав необходимую сумму, Гаврик прекращает концерт, высыпает деньги из шляпы в расшитый бисером кожаный «ксивник» и без доли наигранности, с чувством собственного достоинства раскланивается перед публикой… Стайка хиппушек срывается с насиженного места и, облепив Гаврика плотным кольцом, удаляется с ним в сторону Калининского…
Той весной, в апреле, Ленка продавала на Арбате свои этюды маслом, завалявшиеся с первого семестра. Ей до лета нужно было кровь из носа насобирать шестьсот рублей на поездку в Грецию. Уже в начале первого курса она познакомилась со своим будущим мужем Димитрисом, тоже студентом Суриковского, после Нового года у них завертелся роман, а на летние каникулы Димитрис пригласил Ленку поехать в гости к нему домой в Афины. Долларов, вырученных на продаже раскрашенных яиц, на это дело уже не хватало. Ленка вдруг стала прижимистой, экономила каждый рубль, и отношения между ней и Верой, и без того натянутые из-за мелких постоянных стычек на почве быта, стали трещать по швам.
Вера вдруг почувствовала, что стала ей в тягость. До и то, вспомнить жутко, как они ютились весь тот год втроем в крошечной комнатенке, где нужно было еще и учиться, и работать… Вера все чаще стала уходить из общаги, бродить целыми днями по Москве, а то и оставалась ночевать у кого-нибудь из знакомых хиппи. Именно то время она вспоминала теперь, как самое для себя опасное, когда она слепо ходила по самому краю пропасти, и только чудо спасло ее тогда, не позволив свалиться. Может, этому причиной было и то, что в тот год она неожиданно для себя начала захаживать время от времени в храмы.
В поселке, где она жила у бабки, своей церкви не было. Когда нужно было креститься или венчаться, то приходилось нанимать машину и долго ехать через степь в центр, в единственную в районе церковь. Это было безобразное, непонятной архитектуры здание с колокольней, забитой листами ржавой жести. Рельефные кресты на фасаде были зачем-то выкрашены темно-коричневой половой краской, как и фундамент, и кирпичные столбы ограды вокруг, и жирно оттенены по краям блестевшей, как смола, черной эмалью. Кто придумал так «отремонтировать» несчастный храм, для всех осталось загадкой. И только оказавшись в Москве, Вера смогла по-настоящему разглядеть и оценить красоту, величественность и уют русских церквей.
Вначале она заходила туда просто из любопытства, как в музей или картинную галерею, но вскоре ей наскучило просто стоять столбом в притворе и глазеть по сторонам на верующих. Хотелось принимать участие в происходящем загадочном действе наравне с остальными. Постепенно наиболее лояльные старушки, не глядевшие косо на ее джинсы и не шипевшие: «Платочек надо на голову надевать!», обучили Веру нехитрому этикету поведения в церкви: как правильно заходить в храм, как перекреститься, как, войдя, подойти приложиться к иконе, поставить свечку… Не задумываясь над сложностью таинств, Вера стала приходить к самому началу служб и уходить вместе со всеми в конце. Так же, не задумываясь, она стала носить крестик, хотя не была уверена, крещеная она или нет?
Спросить было не у кого. С бабкой она не поддерживала связи, да и не могла: ездить домой ей было незачем, а писем бабка не читала и не писала, она была неграмотная. Двоюродные братья, в детстве лупившие Веру чем попало, отнимавшие последний кусок, подаренный сердобольными соседями или школьными учителями, ее судьбой и подавно не интересовались. Мать бросила ее еще в детстве, выйдя замуж в Нальчике за какого-то нерусского, кажется чеченца, и тот сразу же после свадьбы увез ее к своим сородичам в деревню. Вскоре муж поставил ее матери условие: Веру отдать на воспитание бабушке, хочет – с его стороны, хочет – с ее стороны, но чтобы девочка жила отдельно от молодоженов – таков их, горский, обычай, если мужчина берет в свой дом женщину с ребенком.
Вере в то время было пять лет, и она вспоминала сейчас те события очень расплывчато, как ряд ярких картин: беленый приземистый длинный дом в деревне, окруженный высоким каменным забором… Почти никаких деревьев в саду перед домом. Жара, пыль, солоноватая питьевая вода… Повсюду много лошадей, баранов и диких злых овчарок, не разбирающих ни взрослого, ни ребенка. Одна укусила Веру за запястье правой руки, до сих пор на том месте у нее остался светлый, едва заметный шрам.
Потом мать села в поезд и повезла ее «в Россию», как все об этом говорили. В поезде было тесно и душно, они почти все время стояли, даже ночью, потому что все места были заняты. Вера помнит, что спала стоя, опершись животом на нижнюю полку – сидевшая на той полке черноволосая нерусская девушка в золотой косынке подвинулась и освободила Вере немного места. В России они еще долго ехали автобусом от станции по проселочной дороге, пока не приехали в поселок к бабке, и там Вера осталась на всю жизнь.
Поначалу ей в поселке очень понравилось: много детей на улице, все с ней играют. Соседки приходили, сидели в кухне, пили чай, долго судачили с бабкой о Вере, о ее матери и ее первом муже – Верином отце, которого она вообще не помнила. Вера сидела вместе с ними, на лавке под окном, и важно слушала взрослые разговоры. Она запомнила только то, что ее отец тоже был нерусский и, со слов бабки, хоть и любил очень сильно ее мать, но жениться на ней никак не мог, потому что «по их законам у него уже была с детства невеста из своих», и если бы он женился на русской, то его за это могли бы даже убить. Но он, несмотря ни на что, все-таки женился на Вериной матери – вот так он ее любил… Вере очень понравилась эта история, она запомнила ее на всю жизнь, и хотя, став взрослой, понимала, что, скорей всего, бабка выдумала все от первого слова до последнего, но и других сведений о своем отце она тоже не имела. Поэтому и продолжала повторять бабкину легенду. Единственным подтверждением, что не все в легенде было враньем, служило ее отчество – Александровна, вписанное в свидетельстве о рождении поверх зачеркнутого Аслановна, и девичья фамилия, которая у Веры была материна, доставшаяся от первого мужа…