Далия Трускиновская - Секунданты
– Думаешь, меня не забодали? – спросила Изабо. – Вообще-то сама виновата. Пятый меня раскрутил – я ему эту чертову пьесу разгромила в пух и прах, причем он, поросенок, сидел и всю мою критику конспектировал! Я ему прямо сказала – никакая это не пьеса, а говорильня ни о чем. Ну, роман у Александра Пушкина с Марией Волконской за неимением другой женщины, ну, тоскует по любимой, оплакивает свою глупость, во всех грехах винит зайца, который ему вовремя дорогу в декабре не перебежал и с полпути в Петербург не воротил обратно в Михайловское. И мечтает подраться на дуэли с кем угодно, лишь бы не тратить без толку свои молодые годы!.. Но слушать об этом два часа подряд? Я ему сказала – вряд ли Чесс задумывал такое нудное безобразие. А он мне потом звонит – я, говорит, все переделал по твоим ценным указаниям! Тему дуэли протащил насквозь, первый акт сократил, второй – расширил! И тащит мне новый вариант. Опять раскрутил меня, опять я ему указаний надавала. Он делает еще один вариант! Как будто я знаю, что хотел всем этим сказать Чесс! Вот такие тортики.
– Давай мы с Валентином встретим его возле бани и скажем, что ты срочно уехала с голландцами, – предложил Карлсон.
– Точно, мы его встретим и развернем, – присоединился Валька, которому все меньше нравилось настроение Изабо.
– Нет, – решила она. – Пусть читает, хрен с ним. Уж если скверно, так пусть будет скверно до конца.
С тем она и ушла на кухню, и сразу же там затрещала кофемолка.
– Мне это дело не нравится, – сказал Карлсон, – Торсик-то у нее последний…
– Почему – последний?
– Последняя стоящая работа. Все остальное в музеях, коллекциях и черт знает где. А он последний оставался непристроенный, понял? Больше ничего нет. Вот что плохо, друг пернатый…
– Она еще налепит, – сказал Валька и с ужасом обнаружил, что собственному голосу не хватило энтузиазма.
– Будем надеяться, – Карлсон неожиданно похлопал его по плечу. Из кухни выглянула Изабо с кофемолкой.
– Кости мне перемываете? – спросила она.
– Королева авантюр и повелительница недоразумений! – провозгласил Карлсон, лихо раскланиваясь. – Вы нас чувствительно обижаете, ибо… ибо… проклятый склероз, повелительница!..
– По тебе цирк плачет, – сказала Изабо и вернулась на кухню.
Зазвонил телефон. Карлсон сразу снял трубку.
– Ага, – сказал он. – Ну, ладно. Скажу. Так точно!
– Широков? – спросил Валька.
– Верочка, – ответил Карлсон, чмокая в трубку и кладя ее. – Изабо, Верочка сегодня не приедет!
– И слава Богу! – отозвалась Изабо.
– Она не отпустит тебя, пока не заявится Широков и не прочитает свой маразм, – прошептал Карлсон. – Я пошел, а ты имей в виду все, что я тебе сегодня наговорил, и сделай выводы. Понял?
Тут с Валькой сделалось нечто неожиданное и ему вообще не свойственное. Он ощутил ярость – такую ярость, что глаза налились холодным блеском и зубы оскалились.
– Хорошо быть полковником, – глядя в переносицу Карлсону, сказал он. – Скомандуешь – и все по стойке смирно! Жаль, честь отдать не могу – с честью напряженка! Да и к пустой голове руку не прикладывают!
Внезапным, каким-то не своим движением он взъерошил себе шевелюру и раскинул в стороны руки с растопыренными пальцами.
Карлсон сделал шаг назад.
– Ишь! – усмехнулся он. – А зубешки-то прорезались. Я думал – так размазней и помрешь.
– Не волнуйся, не помру, – обнадежил Валька. – Тут первый этаж, в окно сигать нету смысла.
И с ужасом ощутил, что это все уже когда-то было – ярость, растопыренные пальцы, взгляд в сторону открытого окна.
– А это кому как! – возразил Карлсон и с места обеими ногами вскочил на подоконник. – Алле-ап!
Валька обалдел.
Карлсон ласточкой ринулся в окно. Придя на руки, он сделал кульбит, ловко вскочил и, повернувшись к окну, встал в боевую стойку.
– В окно сигать тоже надо умеючи, – с необъяснимым презрением сказал он Вальке. – Вуаля!
После чего Карлсон на одной ноге поскакал через грядки к дыре в заборе.
Изабо пробежала через всю мастерскую к окну.
– Эй, вернись, безумец! – закричала она. – Я кому говорю?
– Желание дамы – закон! – Карлсон, уже на другой ноге, поскакал обратно через грядки.
– Он действительно полковник в отставке? – спросил Валька у сердитой Изабо.
– Если не врет, – ответила она. – А что в десантных войсках служил, так это уж точно, сам видишь…
Но если тут кто и врал, так не Карлсон, а Валькина память. Он знал, что Карлсон носил именно полковничьи погоны, он слышал, как к тому обращались «товарищ полковник», хотя знать было неоткуда и слышать – негде. И Вальке стало очень смутно от такого необъяснимого знания.
* * *Когда Широков приехал, Изабо встретила его довольно добродушно. Она усадила всех к белому столику, сервировала кофе, поставила блюдо с бутербродами.
– Вот, – сказал Широков. – Перед тем, как он от нее удирает, я написал новый диалог.
– Куда ему удирать? – тоскливо спросила Изабо. – Удирать-то ему некуда…
– А вот и есть куда! – Широков покопался в бумажках. – Вот… Сперва действие, конечно, разворачивается скучновато, но мне нужно дать понять зрителю, что Пушкин смертельно устал от одних и тех же людей, что он стал нервен, что цепляется к пустякам, что мучает тех, кому он дорог…
– Короче, – попросила Изабо.
– Короче – вот. Они сидят в той же комнате, ручной заяц спит на кровати. И тот же снег за окном. И то же рукоделие на столе. И то же платье с вышитым воротником на Марии Волконской. Пушкин говорит ей: «Тебе тогда нужно было выйти замуж за графа Олизара». – «Папа не отдал бы меня поляку, – копаясь в корзинке, рассеянно говорит она. – И к тому же я его не любила». Пушкин пожимает плечами. «Сергея Григорьича ты тоже не любила. А чем плохо – ты жила бы сейчас в Петербурге, блистала при дворе и обсуждала с кузиной бальные успехи господина Дантеса!» – «Я не виновата, что она пишет мне про каждого своего нового светского знакомца!» – наконец отрывается от корзинки Мария. «Ты сделала все, чтобы поломать собственную жизнь, Мари. Ты вышла за нелюбимого, это во-первых…» – «Так решил папа», – отвечает она, и ясно, что и слова эти, и покорно-усталая интонация повторяются в сотый раз…
Валька слушал историю о молоденькой генеральской дочке, которую отдали за графа на двадцать лет ее старше, а граф оказался бунтовщиком. Широков, как видно, только недавно вычитал где-то эту печальную историю и старательно разложил ее на два голоса. Пушкин пересказывал Марии ее биографию, она спорила или соглашалась. Выяснилось, кстати, что тогда, до бунта, он посвящал ей стихи, но и мечтать не мог о ее руке. Сейчас он ей и это язвительно припомнил.
Чувствовалось, что Широков перелопатил гору старых книг, и исторические сведения лезли из пьесы, как перестоявшее тесто из квашни. Да еще он все время возвращался к обстановке комнаты, где ссорились и мирились Пушкин с Марией, напоминая про зимнее безмолвие за окошком и спящего на постели ручного зайца.
Слушал его Валька, слушал, и понял, что или он сейчас уснет от ровного широковского голоса, или поставит свою любимую преграду. Женский голос возник, как долгожданный гость издалека.
Валька радовался немудреному романсу и вдруг осознал, о чем он на самом деле тоскует. Ему нужна была та счастливая женщина, что беззаботно пела летним днем в солнечной комнате, окна выходили в сад, на маленьком белом столе стояла ваза с большим пестрым букетом, скомканные шалым наездником перчатки были только что брошены на подоконник, донской жеребец, привязанный к балясине крыльца, тянулся к цветам на клумбе, а сам наездник, в картузе и легком сюртучке, нашаривая тонкими пальцами в кармане написанное еще ночью письмо…
И тут мысль оборвалась, картина погасла.
Больно от этого стало – до стона. Мучительно пытаясь вернуть это солнечное воспоминание, это невозвратное счастье, Валька ощутил себя узником, которому приснилась прежняя жизнь, и действительно, он был узником крошечного пространства, лишенного окон. Он оказался внутри ящика, обтянутого дорогой и блестящей тканью с крупными узорами. Но ткань была обжигающе холодна.
Вместе с Валькой делила это заточение маленькая черноволосая женщина с округлым и упрямым личиком, закутанная в вязаную шаль. Обоим было холодно. И оба думали об одном – прижавшись друг к другу, они сохранили бы немного тепла. Но и это было под запретом – на них таращился из обтянутой двери черный глазок.
Женщина подышала на пальцы и подошла к маленькому пианино. Это было пианино из будуара светской красавицы – притороченное сзади к саням, обернутое рогожами, оно пересекло Россию и оказалось Бог ведает где, за Байкалом, в остроге, построенном без окон. Свечи, вставленные в его изящные бронзовые канделябры, почти догорели.
Валька прижался лбом к холодной узорной ткани. Эти старые портьеры тоже везли сюда за тридевять земель, из Петербурга, чтобы создать хоть видимость уюта, чтобы в остроге поселился призрак дома. Они еще пахли именно домом и хорошим табаком.