Анатолий Безуглов - Конец Хитрова рынка
— Товарищ один выстирал, — жеваным голосом сказал Валентин.
— Товарищ, значит?
— Товарищ…
— А в порядке какого поручения: партийного, профсоюзного?
Это была последняя фраза, которую мне удалось сказать в тот вечер. Валентин перехватил нить разговора и больше не выпускал ее из своих рук.
Опасаясь новых выпадов с моей стороны, он говорил без остановки. Затем, продолжая говорить, он вытащил из-под дивана два ящика с тетрадями, пожелал мне спокойной ночи и, растянувшись на диване, мгновенно уснул.
В ящиках было около сотни тетрадей. Если каждая тетрадь займет всего двадцать минут, это уже тридцать три часа с хвостиком… Ничего не скажешь, светлые перспективы!
Но мне повезло: нужный раешник я отыскал в третьей по счету тетради, озаглавленной: «Соловки. 1925 г. Репертуар Соловецкого театра».
Тетрадь открывалась перечнем поставленных в 1925 году спектаклей. Потом шла самая популярная на Соловках и хорошо мне известная песня «Соловки» («Там, где волны скачут от норд-оста, омывая с шумом маяки, я не сам приплыл на этот остров, я не сам пришел на Соловки…»). А на шестой странице характерным почерком Валентина был запечатлен для потомства интересующий меня раешник. К раешнику имелось примечание: «Характерен для творчества низов уголовного мира, еще не осознавших остроту классовых противоречий. Аморфен, показная бесшабашность и молодечество. Авторы не выяснены».
Тетрадь оставила на злосчастной скатерти идеально вычерченный квадрат пыли. Видно, в нее давно не заглядывали. Владелец тетради спал сном праведника, по-детски причмокивая губами. Что ему сейчам снилось? Магнитка? Или «товарищ», стирающий и крахмалящий скатерть? Этого я не знал. Не знал я, пригодится ли мне в дальнейшем соловецкий раешник. В каждом производстве неизбежны отходы, а в уголовном розыске они порой составляют 99 процентов. Скорее всего раешник попадет в эти 99. Но загадывать на будущее не стоит. Поживем — увидим.
XIСжимаясь от холода, синий столбик в термометре все уменьшался в размерах и дошел наконец до черты, возле которой стояла цифра 31. Тридцать один градус мороза! Я уже давно не помнил в Москве таких холодов. Освобожденные от занятий школьники блаженствовали и, само собой понятно, заполнили все дворы и улицы. Мороз, мешавший учебе, ничуть не мешал играм, конькам и лыжам. Клубился густой пар, белые полосы изморози легли на стены домов, побелели деревья Садового кольца. Молочницы с бидонами неслись по улицам со скоростью пушечных ядер, а закутанные и перекутанные женские очереди у нефтелавок выбивали валенками чечетку под аккомпанемент жестянок для керосина. Во всю мочь лупили себя по бокам рукавицами, подпрыгивая возле заиндевевших лошадей, извозчики. Пряча носы в овчинные воротники и согнувшись вопросительным знаком, бежали тележники. Громко цокали в ледяном воздухе подковы и пронзительно скрипели полозья тянущихся с вокзала обозов, простуженно хрипели гудки вертких «фордиков» и раздраженно сипели солидные клаксоны «бьюиков», перекрывая ржание лошадей. Еще недавно полновластные хозяева улиц, извозчики теснили свои сани к обочине, пропуская вперед воняющие бензином чудища. Улица Горького пахла теперь не конским потом, а заводским дымом и настоянным на морозе бензином — запахом третьего года второй пятилетки.
Сбавив скорость, Тесленко плавно проехал мимо Радиотеатра, над которым белели, словно вырезанные в кумаче, гигантские слова: «Свободу Тельману!»
У подъезда Радиотеатра стояла группа иностранцев, судя по одежде, рабочая делегация или коминтерновцы. В боковом окне машины проплыли широко раскрытые глаза закутанной в шерстяной платок девушки, наверно экскурсовода, и, словно покрытое черным лаком, лицо негра в ушанке, с белыми от инея бровями.
— Вот сволочи! — сказал Тесленко.
— Что?
— Сволочи, говорю, американские империалисты, — объяснил он. — Черный-то пролетарий не от хорошей жизни в такой мороз в Россию приехал. Террор, суд Линча и все прочее такое…
— Не исключено.
— Да, дела… — Тесленко сокрушенно чмокнул. Он чувствовал себя гостеприимным хозяином и сожалел, что не может обеспечить гостю привычную для того погоду. Но климат, к сожалению, от него не зависел.
На Советской площади, бывшей Скобелевской, которая в первых годы революции бурлила митингами, а во времена нэпа славилась своими ресторанами, было пустынно. Покоробившаяся на морозе афиша Первого Московского ипподрома (второго, кажется, так и не было) сообщала, что проводятся рысистые испытания. Первый госцирк соблазнял продрогших москвичей «грандиозной водной пантомимой «Черный пират».
Через пятнадцать — двадцать минут мне предстояла встреча с Шамраем. Но, наблюдая за лежащими на обруче баранки руками шофера Тесленко в черных кожаных перчатках с крагами (в ту зиму такие перчатки носило пол-Москвы), я думал о чем угодно, но только не о «горелом деле».
Память то с резвостью школьника мчалась по лестнице воспоминаний, перепрыгивая через ступеньки, то кружилась в ритме песенки нашего доморощенного поэта: «Голоснем, ребята, дружно, чтоб служили нам всегда, наши мышцы закаляя, воздух, солнце и вода. Развевайся стяг «Динамо», трубачи, играйте марш. Пролетарского закона наш отряд надежный страж».
Мчалась карусель воспоминаний. Тридцать четвертый год, девятнадцатый, двадцать пятый, снова тридцать четвертый… Мелькали лица, обрывки событий, разговоров, мыслей… Появились и исчезли убитый кулаками во время коллективизации в Подмосковье Сеня Булаев, погибший на фронте Груздь, балтийский матрос и субинспектор Московского уголовного розыска Виктор Сухоруков, Рита, Вал. Индустриальный…
Но хотя я как будто и не вспоминал о «горелом деле», мысль о нем таилась где-то в глубине сознания вместе с другими подспудными тревожными мыслями, рожденными событиями последних недель.
Чем больше я углублялся в «горелое дело», тем сильнее оно меня раздражало какой-то своей зыбкостью и неопределенностью. Порой было такое ощущение, что оно засасывает, подобно болоту, сковывая и ограничивая движения. В нем не было точки опоры, во всяком случае, я не мог ее нащупать.
Суть здесь заключалась не в сложности, а в чем-то другом. Очевидных дел почти не бывает. Подавляющее большинство преступлений на первом этапе расследования — загадка, дающая простор для различных предположений, версий, гипотез. Перед следователем клубок фактов, показаний, объяснений, доводов. Он должен отыскать кончик нитки. Это нелегкое и кропотливое занятие. Но зато, найдя кончик, сравнительно просто распутать весь клубок. А из «горелого дела» торчало несколько хорошо различимых кончиков, но каждый из них не облегчал, а усложнял работу. Малейшее неосторожное движение — и нитка обрывалась или создавала новый узелок. Здесь все было противоречивым, неустойчивым, несобранным — версии, позиции участников происшедшего, логика их поведения и улики.
Странное дело, очень странное.
Взять хотя бы выстрелы. Были они? Безусловно. Выстрелы слышали сам пострадавший («Две пули пролетели рядом»), соседи по даче, очевидцы пожара — человек пятнадцать, если не больше. Нападавший стрелял в Шамрая. Факт. И в то же время… не факт. Самый тщательный осмотр сплошного дощатого забора, вдоль которого бежал Шамрай, ничего не дал. Оперативники не обнаружили ни самих пуль, ни их следов. Этих треклятых пуль не нашли и в стволах фруктовых деревьев, которые росли вокруг дачи. Не нашли, хотя обследовали буквально каждый сантиметр. Пули исчезли. Выстрелы были, а пуль не было. Тоже факт, и факт не менее достоверный, чем первый. Куда же, спрашивается, исчезли пули? Растворились в воздухе? Расплавились?
Можно было, конечно, предположить, что нападавший стрелял вверх, чтобы только напугать Шамрая. Но, во-первых, откуда тогда взялся свист пуль у самого уха бегущего? Во-вторых, зачем пугать и без того перепуганного человека? А в-третьих, по словам Шамрая, преступник его чуть не задушил. Если так, — а, видимо, это происходило именно так, — то снова нельзя не отметить полнейшее отсутствие элементарной логики: после несостоявшегося из-за сопротивления жертвы убийства разозленный неудачей убийца ни с того ни с сего начинает забавляться пальбой в воздух вместо того, чтобы воспользоваться благоприятной ситуацией (хорошо освещенная пожаром цель) и осуществить свой, теперь уже близкий к завершению замысел.
Полнейшая бессмыслица!
Дальше. И Шамрай, и Русинов, и Эрлих исходили из того, что у неизвестного было две цели: убийство и похищение содержимого портфеля или самого портфеля. Допустим, что они правы. Но тогда мы снова сталкиваемся с полным отсутствием логики.
Шамрай категорически заявил еще Русинову, что никогда раньше ни домой, ни на дачу не возил в портфеле служебных документов, что тот случай был исключением, вызванным известными обстоятельствами. Как же об этом «исключении» узнал преступник и кто он, наконец, — провидец или сумасшедший? И ведь не только узнал, но и как-то догадался, что портфель окажется именно в среднем ящике письменного стола, а не в каком-нибудь другом месте, допустим в тумбочке, книжном шкафу или платяном, где замки, по свидетельству жены Шамрая, были куда надежней. А зачем преступнику потребовалось сдирать фотографии с документов Шамрая? На память о ночном приключении? К тому же и клочок бумаги с поэтическим опусом соловецкого производства…