Время старого бога - Себастьян Барри
Мочевой пузырь не давал толком спать. Трижды за ночь он вставал и, шаркая, совершал вылазку в уборную. До чего же преображается все в предрассветный час! Коробки с книгами, старые фотографии исчезнувших мест, сгинувших людей — все сумрачное, чуть поблескивает в жидком лунном свете. Ночник он включать не хотел, не желая тревожить вещи. Погода за окном переменилась — густые тучи рассеялись, ветер стих, синий простор небес был подсвечен луной, испещрен зыбкими клочками облаков. Глубокая синева со стальным отливом. Черный остров с голыми каменистыми отмелями. Море бесшумно вздымалось, словно грудь спящего великана. Ему всегда казалось, что ночные его подъемы нарушают покой вещей — столь желанный. Стул и стол, ковер и безделушки жаждут уединения — как Грета Гарбо. И он, смирившись, спотыкался в темноте, ударялся то локтем, то ногой и добирался с грехом пополам до туалета. Он был осведомлен обо всех капризах простаты — добрейший доктор Браунли его просветил. Вставил палец ему в задний проход, прощупал увеличенную железу. И все это время доктор Браунли увлеченно рассказывал про свой сад, про своих лошадей. Надо бы найти другого врача в Долки, ведь доктор Браунли остался в Динсгрейндже, как и все прочее. Вся его прежняя жизнь. Когда-то он вставал в шесть утра и ездил в город. Джун так выматывалась с малышами, что даже утром просыпалась усталой. Золотые искорки в ее глазах, словно блики на поверхности реки Уиклоу. Золотые волосы, никакие не мышиные — разве что где-то есть на свете небывалая золотая мышь. Ее золото осталось у него в памяти, словно золотое руно на корабле Ясона. Усталость в молодости — совсем не то что в старости. Она лечится отдыхом. Отпусками в Беттистауне, воскресными днями, когда она отлеживалась, а он оставался за главного — командовал парадом, как говорила Джун. Малыши, буйные его малыши! Мяконькие, живучие. Неуемные, словно крохотные танцоры, исполняющие снова и снова самую быструю часть танца. Полные жизни, любящие его без памяти. Когда он собирался на работу, они хватали его за ноги — хотели пригвоздить отца к месту, удержать, не расставаться с ним целый день. Если ты отец, сердце у тебя все время бьется чаще, но не от болезни. Он не знал, здоров он сейчас или болен, но порой наваливалась усталость, от которой нет лекарства. Жизнь его малость потрепала. Что ж, хотя бы мочится он регулярно, пусть и слишком часто. Моча утекала в унитаз, словно в пасть Харибды. Если что-то внутри у него закупорено, то уж точно не уретра. И каждый раз он шел обратно в спальню, стараясь не задеть чувства неодушевленных предметов. Он сам наделил их чувствами, удостоил их этой милости — в благодарность. Они согревали его все эти долгие месяцы в Долки, словно сообща решили его радовать, угождать ему, возместить ему все утраты. Видимо, последняя струйка мочи вытекла, когда он уже застегнул пижамные штаны. Ничего хорошего, но кто увидит? В прачечной самообслуживания он смоет этот конфуз, как дитя в исповедальне очищается от своих пустяковых грешков.
Около половины шестого он решил встать, потеряв надежду уснуть. Он знал, что делать дальше — план ясен. Можно выждать несколько дней, чтобы не показаться чересчур угодливым, на все готовым. Он никому ничем не обязан, если рассудить по справедливости. Пенсия — его защита, его оружие против дел служебных. И все же в словах Флеминга он видел правду, к тому же Флеминга он уважал. Такое доверие — основа доброты и дружбы. Ясное дело, не мог он бросить Флеминга на произвол судьбы, словно челнок в шторм. Он заварил чаю, крепкого, ядреного, черного, словно адская бездна. Чай у полицейского что твой деготь. А утро, ей-богу, выдалось дивное, будто зима прикинулась весной, да и разве не весна сейчас, скоро за середину февраля перевалит. Какой день считать первым днем весны — вопрос веры, как у протестантов и католиков в спорах про Матерь Божию. Языческая весна, первая. Весна Джун. «Зато уже весна», — говорила она февральским утром, черным как сажа. Том опустился в плетеное кресло; теперь у него был план, он знал, куда двигаться дальше, а пока что не хотелось двигаться вовсе, даже в кресле поерзать, хоть и нравился его скрип. Черт возьми, он умял на завтрак целых три шоколадных печенья! И море, и остров, и скалы, и маяк — все говорило ему: «С