Анатолий Безуглов - Конец Хитрова рынка
Тем не менее Фуфаев в беседе со мной долго выяснял, является ли это у Русинова только случайным срывом или нет. Вообще после отклонения Главным управлением проекта типового договора о соревновании между отделами уголовного розыска, в подготовке которого Алеша Попович принимал деятельное участие, Фуфаев относился ко мне и Русинову настороженно.
— Вот ты, Белецкий, все шуточками отделываешься, — назидательно говорил Фуфаев, — а отмена пяти приговоров не шуточка.
— Они не отменены, только опротестованы.
— Ну, будут отменены.
— В отношении Чураева сомневаюсь.
Через несколько дней после нашего разговора нас пригласили в НКВД на совещание. Речь шла об усилении бдительности.
Заместитель начальника Главного управления исправительно-трудовых лагерей, поселений и мест заключения НКВД рассказал о том, как чекистами Воркутлага было установлено, что группа осужденных за бандитизм в действительности являлась контрреволюционной группой, действовавшей по политическим мотивам, и подчеркнул, что это не единичный случай поверхностного расследования.
Выступая сразу же после заместителя начальника Главного управления, Фуфаев, правда вскользь, но все-таки упомянул об опротестованных прокуратурой делах. По его трактовке получалось, что Чураев пил со своими убийцами чуть ли не в служебных интересах для того, чтобы собрать необходимые разоблачительные данные. Это было таким передергиванием, что обычно спокойный Сухоруков и тот возмутился.
В перерыве я зашел в буфет купить папирос и увидел там за столиком Фуфаева. Он меня тоже заметил и махнул мне рукой. На лице его не было и тени смущения.
— Хочешь пива?
Я отказался.
— Зря. Хорошее пиво… Буфет не чета нашему. Выступать будешь?
— Нет. Лучше тебя все равно не скажешь.
Фуфаев засмеялся. Он, кажется, принял это за комплимент.
— Ничего получилось, хлестко. Только примеры слабоватые, я их на ходу подбирал.
— По делу Чураева протест-то отклонен…
— Точно?
— Точно.
— Вон как! — благодушно удивился Фуфаев, откупоривая очередную бутылку. Он был воплощением безмятежности. Сказанное мною не произвело на него никакого впечатления. — Значит, щелкнули по носу прокуратуру? Это хорошо, это очень хорошо… — говорил он, прихлебывая пиво. И трудно было понять, то ли это «хорошо» относится к делам, то ли к пиву. Мне лично показалось, что скорей к пиву…
Фуфаев пил с таким наслаждением, что я соблазнился и тоже налил себе стакан. Пиво было свежим и холодным.
— Пей, Белецкий, пей, — радушно угощал Фуфаев. — И соли подсыпь. Нектар. Сюда бы еще воблу — умирать не захочется. Давно такого пива не пробовал!
Неужто он действительно ничего не понял или просто валяет дурака? Фуфаев все больше и больше удивлял меня. Наконец он допил бутылку, отдуваясь, вытер носовым платком губы и самодовольно сказал:
— А все же, несмотря на примеры, выступление удалось. Нутром чувствую, что в самую точку попал. Примеры примерами, суть не в них. Ведь завернул здорово. Верно?
Ошеломленный, я молчал.
— Нет, объективно скажи, хорошее выступление?
И только тогда до меня дошло, что удивляться, собственно, нечему. Все происходит так, как и должно происходить. Что из того, что протесты отклонены? У Фуфаева нет и никогда не было никакого мнения по поводу этих дел, и его меньше всего волновала истина. Дела являлись лишь фактурой для выступления. Опротестованы — пример классовой близорукости сотрудников розыска. Протесты отклонены — пример перегибов прокуратуры. Не годятся для одного, годятся для другого. Главное, чтобы выступление удалось. В этом был весь Фуфаев. Весь без остатка. Видимо, под таким углом зрения он рассматривал и всех нас. Эрлих в некой ситуации мог стать примером чекистской непримиримости, а в другой — иллюстрировать отсутствие гибкости и бережного отношения к человеку. Русинов годился в качестве отрицательного примера мягкотелости и непоследовательности или, наоборот, как образец вдумчивости и гуманности. А Александр Семенович Белецкий… Любопытно, примером чего может являться Белецкий?
— Послушай, Фуфаев, ты не собираешься меня использовать в очередном выступлении?
— Как использовать? — не понял он.
— Ну, в качестве примера.
— Нет, а что?
— Как ты считаешь, примером чего являюсь я?
— То есть?
Я объяснил, и Фуфаев, кажется, обиделся. Во всяком случае, следующую бутылку пива он откупоривать не стал, а только повертел ее в своих ручищах и опять поставил на столик.
— Несерьезный ты человек, Белецкий, — с чувством сказал он. На этот раз у него был голос не отца, а отчима. — С Шамраем-то закругляешься?
— Нет, не «закругляюсь».
— Жаль. Броское дело!
Действительно, для Фуфаева дело Шамрая могло стать находкой.
К тому времени, когда происходил наш разговор, следствие по «горелому делу», как его называли в розыске, несколько продвинулось. Эрлих шел по пути, предложенному Сухоруковым. И встал он на этот путь еще до того, как Сухоруков высказал мне свою точку зрения.
В редакции было исключено из партии и переведено в кандидаты девять человек. Все девять были Эрлихом допрошены, и каждое слово в их показаниях тщательно проверено.
Вначале круг сузился до четырех подозреваемых, затем до двух, и наконец до одного — Явича-Юрченко.
Явич-Юрченко вступил в партию большевиков еще до революции. Занимался пропагандистской работой, участвовал в экспроприациях. После неудачной попытки нападения на тюрьму, во время которой был убит жандармский ротмистр, Явича-Юрченко арестовали. На каторге он пробыл около года, затем в связи с психическим заболеванием был помещен в лечебницу, откуда бежал и эмигрировал за границу. Вернулся в Россию в начале восемнадцатого года и осел в Сибири.
После контрреволюционного переворота находился на подпольной работе в Барнауле. Иркутске и Омске, где в тысяча девятьсот девятнадцатом году за грубое нарушение дисциплины был исключен из партии. Как явствовало из документов, он тогда примкнул к группе Бориса Шумяцкого (Червонного). Шумяцкий, вопреки твердой линии Сибирского подпольного комитета большевиков не вступать ни в какие блоки с меньшевиками и эсерами, отстаивал необходимость союза с ними в борьбе против Колчака.
Явич-Юрченко пошел даже дальше Шумяцкого. Используя свои личные отношения с некоторыми эсерами, он пытался создать «единый боевой центр» и активно участвовал в деятельности эсеровско-меньшевистского подполья, что привело к провалу большевистской подпольной ячейки на оружейном заводе в Омске.
В 1920 году Явич-Юрченко признал свои ошибки, и его восстановили в партии. Затем — журналистская работа в Петрограде и участие в качестве свидетеля в процессе по делу правых эсеров, многих из которых он хорошо знал еще до революции. Из документов комиссии по партчистке было видно, что основанием ко вторичному исключению Явича-Юрченко из ВКП(б) являлось прежде всего «неискреннее поведение на судебном процессе по делу правых эсеров в 1922 году».
Когда «горелое дело» вел Русинов, он тоже заинтересовался этим человеком и дважды его допрашивал. Поводом послужили показания пострадавшего и его секретаря. Шамрай, когда зашла речь о работе комиссии, вспомнил, что Явич-Юрченко вел себя вызывающе. Вообще он производил впечатление человека неуравновешенного и излишне эмоционального. Такое же мнение о Явиче высказал секретарь Шамрая Гудынский. В его показаниях содержалась любопытная деталь. Гудынский утверждал, что накануне пожара Явич-Юрченко, не застав Шамрая, который был на совещании, спрашивал, где сейчас живет Шамрай: на квартире или на даче. На вопрос Гудынского, зачем ему это нужно, Явич-Юрченко сказал, что хочет объясниться с Шамраем, и если не дождется его, то отправится к нему домой. Гудынский адреса не дал и посоветовал Явичу-Юрченко зайти после ноябрьских праздников, когда начальник будет более свободен.
Оба эти показания Русинов приобщил к делу и допросил Явича-Юрченко. Но и только…
В отличие от него Эрлих поставил сведения, сообщенные Шамраем и Гудынским, во главу следствия. Это был стержень, на который нанизывались остальные улики, и, нужно отдать Эрлиху должное, весьма удачно нанизывались.
Судя по протоколам, Явич-Юрченко, державшийся на первых допросах достаточно хладнокровно, стал потом нервничать, а поняв, что тучи над ним сгущаются, выдвинул алиби, которое тут же было опровергнуто. Допрошенная Эрлихом уборщица железнодорожной станции Гугаева опознала Явича-Юрченко. Она заявила, что видела этого человека на перроне в ту ночь, когда горела дача.
Алиби опровергалось показаниями бывшего эсеровского боевика Дятлова, арестованного НКВД в Москве за организацию подпольной типографии. Дятлов, знавший Явича-Юрченко по эмиграции, после войны вступил в РКП(б) и примкнул к троцкистам. За оппозиционную деятельность Дятлова дважды исключали из партии, но после покаянных заявлений восстанавливали. Последние годы он жил в Ярославле, где работал управделами строительного треста. В Москву Дятлов приехал в служебную командировку и пытался достать здесь шрифт для нелегальной типографии. Остановился он у Явича-Юрченко, с которым поддерживал отношения. Дятлов показал, что с 25 на 26 октября Явич-Юрченко пришел домой только под утро. «Поздно гуляешь», — сказал ему проснувшийся Дятлов. «Боюсь, как бы это гулянье плохо не кончилось», — ответил Явич-Юрченко и посоветовал Дятлову найти другую квартиру, что тот и сделал, перебравшись к сестре жены.