Антон Леонтьев - Под маской хеппи-энда
Более всего допрашивавших меня полицейских заинтересовало упоминание субъектов с пистолетами, изъявших письмо от некоего Тимоти, но они не смогли ничего уточнить, потому что заявились представители одного из самых могущественных штатовских ведомств. Полицейским пришлось ретироваться, и меня перевезли в Вашингтон, в штаб-квартиру ФБР, где все началось заново: допрос, показания, терзания души.
Я постоянно переспрашивал, желая уточнить, не произошло ли ошибки – может быть, Джи удалось спасти? Но ошибки не было – мне презентовали фотографии, сделанные на месте преступления: Филипп с аккуратной дыркой в голове и Джи с точно таким же отверстием во лбу, который я многократно покрывал поцелуями.
Она была убита, она была мертва, и надежды не оставалось. Что происходило дальше, я помню не очень хорошо: вопросы, вопросы, вопросы. Я заново повторял одно и то же и желал единственного – скончаться тут же, на месте, и присоединиться к Джи. Плохо только, что на том свете меня поджидает и Филипп, который наверняка захочет намылить мне шею за то, что я соблазнил его жену.
Впрочем, соблазнила меня она: я бы никогда не позволил себе переспать с женой своего старинного друга. Ведь именно он в середине семидесятых помог мне, диссиденту из СССР, прибывшему в Штаты (причем не по собственной воле, а выдворенному из Союза в спешном порядке и по специальному постановлению Президиума Верховного Совета СССР лишенному советского гражданства), найти издателя для моего нового романа и войти в богемное общество Восточного побережья.
Да, Филу я был обязан очень многим, в том числе и самой большой любовью своей жизни.
В Союзе у меня была жена, но, когда разразилась вся катавасия, она предпочла немедленно подать на развод и заклеймить меня. Интересно, что много позже, уже после развала СССР, когда я впервые снова приехал в Москву, мы встретились с Ниной: к тому времени я был всемирно известным, уважаемым и, что самое главное, чрезвычайно богатым писателем. Нина клялась мне, что ее заставили так поступить, что она до сих пор любит меня. Но я не мог простить ей того, что она не позволила мне перед тем, как меня отконвоировали в аэропорт, где запихнули в самолет на Нью-Йорк, повидаться с сыном. Долгие годы я мечтал снова встретиться с Павликом, который остался в моей памяти стеснительным мальчиком пяти лет с волосиками цвета льна. Но я упустил из виду, что прошло больше пятнадцати лет, и передо мной оказался высоченный молодой человек, студент четвертого курса одного из столичных вузов. Он был польщен встречей со мной, но называл исключительно на «вы» и по имени-отчеству, Василием Петровичем, а когда я попытался обнять его и прижать к себе, отстранился и заговорил о том, что собирается скоро жениться. Павел пригласил меня на свадьбу, но там я был чужим человеком, посторонним, свадебным генералом, реликтом (или реликвией?) и привлекал всеобщее внимание – так бы, наверное, люди глазели на лох-несское чудовище, если бы его удалось изловить, или на живого марсианина, извлеченного из-под обломков потерпевшей крушение «летающей тарелочки».
С Павликом я поддерживаю связь до сих пор, по моему приглашению он два раза был вместе со своей семьей у меня в гостях, но на этом, собственно, и все. Получилось, что, заставив уехать из страны, у меня не только отобрали право быть его отцом, но и право стать дедом для двух его дочурок. Я для них странный субъект, пресловутый богатый американский дядюшка, эксцентричный чудак, терпеть общество которого можно лишь в обмен на щедрые подношения с моей стороны.
Мне было наплевать, что после так называемого поворота к демократии (когда власть, выпавшую из рук дряхлых партократов, подхватили зубастые олигархи, а чуть позднее – нахрапистые силовики) мои книги снова печатают в России, что меня провозгласили «голосом нации» и «ведущим русскоязычным писателем», что мне вручили премию «Триумф» за мой роман «Радужная оболочка» и Букера за сборник рассказов «Гелитополь». Я бы отдал все на свете, вкупе с Нобелевской премией и прилагающимся к ней чеком на миллион долларов, лишь бы Павлик стал мне родным. Но тщетным мечтаниям не суждено было исполниться...
Поэтому-то я, хоть и наезжал раза три-четыре в год в Москву, подолгу там не задерживался: переговоры с тамошними издателями вел мой литературный агент, в тусовках и книжных ярмарках я принимал участие только в исключительных случаях, а если что и требовало моего присутствия, так это экранизация моей некогда запрещенной в Союзе трилогии «Любовь в Москве и смерть в Париже» о судьбах русской интеллигенции с дореволюционных времен до сегодняшнего дня или получение очередной правительственной награды из рук президента в Кремле. Странно, раньше меня называли ренегатом и поливали грязью, сейчас же титуловали гением пера и обласкивали. И то и другое было в одинаковой степени неприятно и мерзко.
Зато на торжественном кремлевском банкете можно было встретить старых знакомых, к примеру, Сергея Константиновича Долинина, генерала ФСБ в отставке. Тридцать с лишним лет назад он, в ту пору еще майор Пятого Главного управления КГБ, умело допрашивал меня, писателя-бунтаря, и склонял к написанию идеологически правильных произведений, стращая в случае неповиновения заключением в психушку или осуждением по статье «тунеядство» и «растление малолетних».
Теперь же Долинин был полномочным и чрезвычайным представителем президента в Северо-Западном федеральном округе, следил за выполнением норм Конституции и буквы закона. Под водочку мы с ним разговорились, вспомнили былые времена, посетовали на падение нравов в современной российской литературе, покритиковали империалистические тенденции во внешней политике белодомовской администрации и сошлись во мнении, что раньше, во времена цензуры и подавления свободы слова, истинному творцу жилось лучше: не было вареной колбасы и возможности пропихнуть в издательство свои опусы, но было неисчерпаемое вдохновение и стремление творить. Так я, сам того не желая, оказался внесенным в списки Общественной палаты при президенте, призванной решать морально-социальные вопросы и выдавать общее направление в культуре. Правда, я появился всего на одном заседании, живо напомнившем мне бюрократические бдения эпохи переразвитого брежневизма, после чего перестал посещать этот цирк шапито и в новый состав Общественной палаты, к счастью, включен не был – наверху не понравилось мое несерьезное отношение к серьезному вообще-то делу.
Так я и колесил по миру: бывал в Москве и Петербурге, заглядывая изредка в российскую глубинку, посещая страны ближнего зарубежья, запирался на своей вилле в Биаррице, где писалось лучше всего (панорамное окно во всю стену на втором этаже выходит на скалы, под которыми бушуют волны Бискайского залива), путешествовал по Южной Америке или Океании, собирая впечатления и обдумывая сюжеты новых книг и возвращаясь постоянно на свою новую родину – в Америку. Особым решением того же Президиума Верховного Совета, который когда-то отобрал у меня право именоваться советским человеком, мне вернули гражданство России, так что я курсировал между двумя мирами, вернее, между двумя империями, римско-атлантической и византийско-сибирской, и, с каждым разом находя все больше отличий, убеждался в том, что они очень похожи.
О причинах, приведших к моему выдворению из Союза, можно прочитать в номере «Правды» за 8 сентября 1975 года или (если кто не доверяет советской прессе) в многочисленных европейских и американских газетах, вышедших осенью того же года. Как сказал мне на том кремлевском банкете уже малость захмелевший генерал в отставке Долинин: «Ты, Василий Петрович, писал не то, что надо. Вернее, может, и то, что надо, но не тогда, когда надо. Впрочем, напиши ты сейчас то, что писал раньше, это окажется никому не нужным. Так что, выходит, ты писал и то, что надо, и тогда, когда надо, просто читали не те, кому надо. Ну, сам понимаешь, времена были другие...»
«Неужели?» – только и спросил я тогда, но решил не вступать с генералом в отставке в идеологический спор. Собственно, мне ли жаловаться на жизнь? Из, в общем-то, малоизвестного писателя, но не без таланта, по причине выдворения из СССР и лишения гражданства в течение всего нескольких часов стал «маститым литератором» и «гениальным прозаиком». В СССР я был игрушкой коммунистических бонз, на Западе – капиталистических кланов. Из меня старательно делали второго Солженицына, хотя куда мне, Ваське Баскакову с Арбата, до небожителя Александра Исаевича. Но ведь получилось: и книги мои стали выходить по всему миру, и называли меня «русским Гарсиа Маркесом» и «московским Умберто Эко», а в 1983 году даже премию дали, и не какую-нибудь, а Нобелевскую. Я сначала думал отказаться, следуя примеру Сартра. Но потом вспомнил вопрос, который французский экзистенциалист адресовал Нобелевскому комитету («Можно ли отказаться от премии, а миллион долларов все же получить?»), и полученный им ответ («Нет!»), поэтому отбил в Стокгольм благодарственную телеграмму и стал готовить фрак подходящего размера.