Илья Рясной - Бугор
— Когда это было?
— Одиннадцать лет… Одиннадцать… Я молодой был… Сейчас старый. Сейчас много прожито… Сейчас я устал, да. Понимаешь, устал я…
— Понимаю. Перетрудился в борьбе с чужой собственностью.
— Э, что мент поймет, — покачал он головой.
— Ты когда в последний раз вышел?
— Гамсахурдиа выпустил. Президент наш первый, я его маму!… Спросил, кто хочет за Грузию биться? Кто хотел, того из нашей зоны освободили. И в волчью шкуру одели.
— Как?
— В ментовскую форму, да… И мне, вору, ментовскую форму дали. И справку об освобождении мне дали. И в Цхинвали на войну меня послали. Я хотел на войну?
— Вряд ли.
— Я не хотел на войну. Я сбежал с войны. Я сбросил волчью шкуру и бежал в Россию с этой проклятой войны. Россия — большая. Грузия — маленькая. Что мне делать в Грузии?
— Может, зря бежал? — поинтересовался я. — Ваши в Грузии неплохо поживились. Воля вольная, уркаганская.
— Воля, — согласился он. — Кореша, которые не сбежали как я, рассказывали, как там вольно жилось. Село осетинское занимаешь. И сразу в дома, что побогаче. Заходишь и берешь. Заходишь и берешь. И никто тебе не возражает, никто псов по твоему следу не пускает. Это ведь не грабеж. Это трофей. Потом в школу всех мужчин сгоняешь. И через одного в лоб из автомата. Это не убийство. Это война… И все награбленное — на биржу черную. Это в грузинских селах дома были, куда все свозилось. Думаешь, это барышничество было? Нет. Это тоже трофеи! Меня сажали куда за меньшее. А тут — можно все. Я их маму…
— Да, твои кореша там отличились.
— А потом Гамсахурдиа, я его маму, свергли. И еще лучше стало. В Тбилиси — камуфляж надеваешь, свободной нашей стране присягаешь, — и машину ночью останавливаешь. Нет, ты не бандит. Ты — «мхедриони», ты воин за демократию Грузии. Кто против? Тому в лоб из автомата. Машину берешь… В квартиру заходишь. Богатый человек там. Дашь, богатый человек, деньги на демократию Грузии? Не дашь?.. Даст — кто откажется?.. Брата моего двоюродного так убили, я их маму!.. Потом Абхазия… Слушай, мент, не поверишь — там даже трубы из домов вывозили. Так хорошо всем было. Заложников брали, потом стреляли. Женщина, ребенок — всех стреляли. Никого не жалко. Демократия Грузии…
— Были времена, — кивнул я.
— А мне — во где те времена, — он провел руками в наручниках себя по горлу. — Может, тебе, мент, нравится людей стрелять. А я не палач. Я — вор!
— Вор, вор, — успокоил я его. — Так чего ж ты, вор, троих на Фрунзенской набережной из пистолета расхлопал?
— Что? — вытаращился Реваз Большой на меня.
— Семья профессора Тарлаева. Всю ты ее вывел. Никого не оставил. Как же ты так, вор? — насмешливо спросили.
— Не я! — крикнул он.
— Брось. У нас есть кому опознать. И на следах докажем. И подельники твои поплывут — факт. Так что идти тебе, Ре-ваз Большой, минимум на пожизненное, если смертную казнь вновь не введут.
— Э, мент, это не мое, — я видел, что на его лбу выступила испарина, он вытер ее скованными руками. И как-то сразу осунулся. — Хлебом клянусь!
— Да хоть всем урожаем. И всеми предками. Тебе это не поможет.
— Не мое!
— А что твое?
— Марат Гольдштайн, я его маму, — кореш Горюнина — мое. А это — не мое.
— Ладно, пиши, — я подошел к нему, расстегнул наручники, пододвинул лист бумаги.
— Что писать?
— Чистуху. «Раскаиваюсь в совершении преступления. За мной числится то-то и то-то. На Фрунзенской набережной трупы не мои».
— Ладно. Что мое — то мое.
Он начал выводить аккуратно слова. Я надиктовывал ему некоторые моменты. Это заняло с полчаса. Писал он медленно, покусывая ручку — хорошо, что не мою — я ее нашел на столе.
— Так что насчет Фрунзенской? — спросил я, беря чистосердечное признание.
— Опять, да? Я тебе не говорил, да? Я же говорил! Говорил, что не мы!
— Говорить мало.
— Картины там, да? — спросил Реваз Большой.
— Помнишь?
— Я читал. Я видел по телевизору, — покачал он головой. — Какое число было?
— Двадцатое мая…
— Двадцатого, двадцатого… Двадцатого, — хлопнул он ладонью по столу. — Двадцатого хату в Саратове брали. Хорошая хата. Иконы, распятие. Было, да. Средь бела дня взяли… Точно…
— Проверим.
— Проверь, да. Хлебом клянусь…
— Дописывай про Саратов. Расписывайся. И число ставь, — я протянул ему коряво написанное его рукой чистосердечное признание.
Он расписался.
— Ох, взял ты меня на понт, мент… Но за свое отвечу…
— Ответишь, — успокоил я его. — Кстати, где ваш четвертый?
— Кто?
— Вы же вчетвером приехали.
— Нет, он не при делах.
— Ну так назови его тогда.
— Баклан… Леха. Фамилию не знаю.
Он врал. Баклан был при делах.
— Ладно, иди в камеру. Посиди.
Его увели. А я прозвонил в наш отдел, чтобы проверили кражу в Саратове.
Оказывается, действительно в тот день была кража в Саратове…
Похоже, Реваз Большой и его оруженосцы никакого отношения к убийству не имели.
Я посмотрел на часы. Полдесятого вечера.
Я вышел в пустой коридор. Провел боксерскую связку — нырок, несколько ударов, атака, отход. Если бы кто меня увидел, приняли бы за психа. А я не псих. Я просто разминался.
Я зашел в соседний кабинет к Железнякову, который сейчас заканчивал работать с пузатым грузином. Сразу после задержания ворюг я отзвонил шефу, и сейчас в районный отдел съехалась вся наша контора, кроме начальства. Работа намечалась на всю ночь.
— Чего ты нас лечишь? — спросил я грузина, когда тот в очередной раз заорал: «Ничего не знай». Он уже почти дозрел и готов был вот-вот начать каяться в грехах и грешках. — Твои напарники уже и на саратовскую квартиру, и на Смоленскую площадь раскололись. Молчать будешь — пойдешь за главного в этой шайке. Из «шестерок» сразу в паханы…
Я взял его пальцами за толстые щеки. Он всхлипнул, пустив пузыри, и сразу утерял свой угрожающе тупой вид. Стал похож на обычную свинью.
— Давай, Гоги, не томи, — сказал Железняков.
— У, гниды! — Он ударил себя кулаком по лбу. — Гниды!
— Кто?
— Все! Пиши, да! Все пиши!
— Это к следователю, — сказал я. — Кстати, Баклан с вами по квартирам лазил?
— Он водитель.
— И где сейчас этот водитель?
— Ушел куда-то. Обещал быть…
Следователь как раз освободился, и мы отвели к нему пузатого Гоги — пусть допрашивает по всей форме.
— А мы посетим антиквара Горюнина, — сказал я Железякову.
Горюнин Николай Наумович был маленький, жирненький, заряженный наглостью, как динамитом. С этой наглостью, приобретенной за долгие годы работы в советской торговле, он и шел по жизни весело и без особых забот. И всю жизнь ему было всего мало. Всю жизнь он хотел, чтобы у него было всего много, а когда достигал очередного рубежа, оказывалось, что этого все равно мало. Если бы завтра Билл Гейтс решил отравиться и оставил бы ему в наследство все свое состояние, то через месяц, проснувшись в замке, Наумыч бы все равно с тоской взвыл:
— Мало…
Справедливости ради надо отметить, что жизнь у Горюнина была по большей части полосатая. И нередко коммерческие подъемы сопровождались спадами. Он все время влезал в какие-то дела. Первый раз по-крупному погорел с «МММ», вложив туда деньги клиентов. Пришлось закладывать все имущество и расплачиваться с долгами, иначе расплатились бы с ним самой конвертируемой в мире валютой — свинцовой.
Второй раз он погорел, когда на Руси грянул дефолт и Рубль рухнул.
Почему Горюнин спелся с ворами и начал грабить людей? Потому чтто еще при большевиках, походя не один год под расстрельной девяносто третьей статьей, карающей за хищение социалистической собственности наказанием вплоть до смертной казни, современную юстицию с ее пятью годами условно за бандитизм и наемные убийства всерьез он не воспринимал. Он имел список антикварных вещей, которые хотелось бы иметь его близким клиентам, как правило, темным — личностям с темными связями. И, добывая эти вещи, не останавливался ни перед чем. Тем более возможности были — сотрудничество с Ревазом Большим за годы сбоя не давало.
Жил антиквар в кирпичном цековском доме у метро «Новые Черемушки». Дверь в квартиру вела серьезная — так просто не вышибить.
Я встал перед дверью, а Железняков, Женька и двое наших постоянных понятых встали на лестнице.
Ну и как входить внутрь? Под мышкой — папка с постановлением о производстве обыска. Но бумагой, даже с печатями, замок не откроешь.
Будем договариваться.
Я позвонил в дверь долгим звонков.
— Кто там? — наконец послышалось испуганно-недовольное.
— Николай Наумович, это Тихомиров из МУРа.
— Зачем?
Сейчас он пялится на меня в глазок и пытается определить, действительно ли это нежданный визитер — опер из МУРа майор Тихомиров, с которым приходилось несколько раз встречаться по антикварным делам.