Кинжал для левой руки - Николай Андреевич Черкашин
Дризен огляделся по сторонам.
— Прошу вас называть меня только по имени — Теодор Августович. Можно проще — дядя Федя.
Я устало опустился на могильную плиту.
— Чего вы боитесь? Мы и так уже на кладбище. Можно сказать, одной ногой в могиле… Кстати, не сдадите ли мне один из этих уютных особнячков? — кивнул я на склеп. — Вижу, вы тут вполне обжились.
— Я-то здесь по долгу службы. Сторожем при кладбище. А вы теперь кто?
— Кто я? Если хотите, зэк, расконвоированный авиабомбой… Небо выпустило меня на свободу… Но, боже мой, какая встреча! — захохотал я вдруг после всего пережитого. — Везет вам на Италию, Теодор Августович! Пардон, барон дядя Федя. Сколь славен путь — от морского агента в Италии до смотрителя Итальянского кладбища в Севастополе!..
— Вы тоже сделали себе неплохую карьеру, — криво усмехнулся Дризен. — Сколько вам еще оставалось трубить?
— Пустяк! Всего каких-то жалких одиннадцать лет… Так могу я рассчитывать на персональный коттедж?
— Идемте, — хмуро бросил смотритель. — Персональный не обещаю. Вам придется разделить общество с останками пьемонтского графа Мартинелли и со сбитым летчиком германской авиации…
Дризен нырнул в темень склепа, пропустил меня и прикрыл створки входа. В погребальной камере горела свеча. Худощавый блондин с неровно отросшей бородкой, в обрывках авиационного снаряжения радостно стиснул мне руку:
— Майор Нидерберг… Наконец-то кончилось это жуткое одиночество!
В темноте дни тянутся особенно медленно. Наверху гремела канонада. Со сводов склепа сыпалась бетонная крошка. Мы с Нидербергом резались на саркофаге в скат.
Этот майор Нидерберг сослужил мне добрую службу. Через месяц, когда в Севастополь пришли немцы, под его поручительство мне выдали аусвайс — пропуск и вид на жительство. Нашлась и работа по специальности: я формовал бетонные кресты для большого кладбища немецких солдат.
Мой дом на Соборной площади почти не пострадал. С крыши ссыпалась черепица, вылетели все стекла, но все же можно было жить. Я выкатил из кабинета Глашину кровать и выселил на ее половину каких-то понаехавших к ней родственников. Но Глаша, змеиная душа, вскоре отомстила…
В крещение сорок третьего ко мне вошли два фельджандарма в сопровождении бывшей кухарки.
— Вот он, господин офицер, — ткнула она пальцем в меня, — служил у большевиков. Сама видела, как он якшался с ихними начальниками. У меня и фотка есть. Посмотрите…
Она показала фельджандарму фотографию, которая висела когда-то в моем кабинете: открытие барельефа матросам революции, флагман 2-го ранга пожимает мне, автору барельефа, руку.
— Ком! — кивнул мне фельджандарм на дверь. — Вихадийт!
Я снова загремел в лагерь, на сей раз в немецкий. Затем меня отправили на работы в Германию. Пришли наши, освободили. Прошел проверку в фильтрационном пункте, и — о чудо! — мне разрешили ехать в Севастополь.
Я говорю «чудо», потому что на мне висел неотбытый срок за «шпионаж в пользу Турции». А может, простили, думал я, ведь победа же? А может, разобрались и поняли всю вздорность обвинения? Недолго думая, вернулся я в Севастополь с одной мыслью — разыскать Ольгу и забыть поскорее эти страшные годы. Сколько нам с ней оставалось — пять, десять лет от силы?
Глаша по-прежнему жила в нашем доме. Она встретила меня как ни в чем не бывало — с улыбкой: «С возвращеньицем!»
Пока я решал, как мне с ней быть — а решить это было непросто (сообщи я, что она выдала меня немцам как советского человека, тут же бы выяснилось, что я сидел и недосидел), пока я прикидывал так и этак, Глаша, сверхподлая баба, на другой же день донесла куда следует, что я пособник немецких оккупантов и все такое прочее. Упредила! Вот такой водевиль…
Так я снова оказался в Заполярье, на Ухтинских нефтяных разработках, лагпункт номер двести седьмой… В пятьдесят четвертом выпустили. Узнал, наконец, что Ольга умерла в сорок втором где-то на алтайских ртутных рудниках. Дочь пропала без следа. Погоревал, да и вернулся в Севастополь. И… женился на этой проклятой бабе! А что мне оставалось делать? В то время было мне под шестьдесят — намерзся, наездился, навоевался, насиделся… Рассудил так: лучше знакомый дьявол, чем неизвестный ангел. Уж на мужа-то не побежит стучать. Да и я не подарок — так что отчасти за козни свои она поплатилась… Хе-хе…
Уж ходила она за мной, как за дитем малым. Оказывается, любила она меня еще с той поры, когда служила у Михайлова кухаркой… О женское сердце! Перебрались вот в Балаклаву. Тут и обретаемся с полста шестого года…
Одно веко у Парковского приспустилось и перестало подниматься, отчего он стал похож на птицу с подбитым крылом. За столом воцарилось благопристойное молчание.
Прервал его сам же Парковский:
— Вы, кажется, спрашивали меня о портретах кавторанга Михайлова? — обратился он к Шулейко. — Да, изображений этого замечательного человека, по всей вероятности, вы нигде не найдете. У Надежды Георгиевны какое-то время хранился его бюст моей работы. Я сделал его гипсовый портрет в шестнадцатом году. Но бюст исчез. Надежда Георгиевна рассказывала мне, что его забрали итальянцы… Представьте себе, во время войны в Форосе базировались итальянские моряки, и они были весьма наслышаны о работах Михайлова.
— Да-да! — воодушевился Шулейко. — Я читал где-то об этом. В Форосе стоял дивизион морских диверсантов князя Боргезе. Неужели Михайлов был с ним знаком?!
— Не думаю. Вряд ли. В Специи у нас были друзья из тамошних моряков, но никаких князей среди них не числилось. Так вот перед первой своей посадкой я оформлял Дом культуры коммунальщиков на Корабельной стороне. По наружной стене между окнами я пустил декоративные маскароны в древнеримском стиле. Вот тогда мне впервые пришла мысль: придать условной маске черты реального лица. Я сделал слепок с бюста Михайлова… Теперь из шести маскаронов — после войны и капремонта — остался, кажется, один. Он на торцовой стене. С улицы его загораживает кожух вентилятора, а со двора «Кулинарии» хорошо видно. Я там недавно был…
— Скажите, Георгий Александрович, — вступила в разговор Оксана Петровна. — А какова судьба бумаг Михайлова и его приборов?
— Все его бумаги, вещи, приборы увезла в Форос Надежда Георгиевна. Последний раз я ее видел в двадцать седьмом году. От нее я узнал, что Дмитрий Николаевич арестован за то, что якобы лечил белых офицеров и вот уже год как сослан в СЛОН…
— Как вы сказали? — переспросил Шулейко. — В «слон»?
— Да, в Соловецкий лагерь особого назначения. То был первенец будущего ГУЛАГа, можно сказать, «северное Капри русской интеллигенции». Там создали даже театр из заключенных. Была неплохая библиотека. Вообще разрешали брать из дома книги, читать, работать. Потом о такой роскоши и мечтать не могли. Так вот, в Соловки Дмитрий Николаевич увез с собой целый