Сергей Алексеев - Удар «Молнии»
Пока молдованина освобождали от поклажи и разбирали ее между собой, бритый, тонколицый хохол будто бы между прочим заметил:
— Сам-то порожний бежит! Толику бы взял — не разломился…
Грязев мгновенно схватил его за плечо, резко развернул к себе, дыхнул в расширенные блестящие глаза:
— Положено, сынок! Я свой груз оттаскал бесплатно, понял? За любовь к Отечеству! А за то, что вякнул, бери молдованина один. И при хоть на горбу!
— Не возьму, — слабея, воспротивился он, чувствуя, что не выдержит такой нагрузки. — Простите… господин!
— Тогда прикончи его! — рявкнул Саня и дернул автомат хохла. — Пристрели!
Курсанты замерли, переглядывались, в один миг успокоилось надорванное дыхание. Горбоносый рыжий татарин что-то визгливо выкрикнул, рывком поставил молдованина на ноги, сунул его в руки бритому:
— Неси давай! Выполняй приказ!
Упавшего взяли под руки двое хохлов, потянули за собой, а Грязев догнал командира, сказал ему, чтобы слышали все:
— Не смей бить курсантов! Это не в Советской Армии!
После следующего пятиминутного привала не смог встать еще один — русский из Прибалтики: у этого был просто тепловой удар. На сей раз без суеты и разговоров с него сняли груз, привязали к рукам ремни и потащили за собой, как лошадь. Русский едва держался на ногах, упирался, не видел ничего вокруг себя и часто падал, разбивая локти и лицо. Давным-давно кончились овечьи тропы, скорость резко упала, группа не укладывалась во временной норматив, поэтому тридцатиминутный привал возле горного ручья инструктор сократил до десяти. Курсанты бросились к воде, пили, набирали во фляжки, спешно раскупоривали сухой паек. Полюбовавшись на полубезумную эту жадность, Грязев неожиданно выпустил очередь по руслу ручья, сверху вниз.
— У настоящих псов войны делается так! — отчеканил он. — Вначале поят и кормят тех, кто ранен или вырубился. Между прочим, точно так же принято делать у людей.
Курсанты, у кого оставались свободными руки, доедали сухпай уже на ходу, выцарапывали руками безвкусную тушенку итальянского производства, пихали в рот вместе с кусками сахара, давились и кашляли: какой-то идиот учил их есть на марше, на бегу — из соображений скорости и чтобы постоянно поддерживать силы. Но вся эта самодеятельность была совершенно напрасной, поскольку существовало веками проверенное правило — пища любила покой, хотя бы пятиминутный, чтобы успели выработаться желудочный сок и желчь. Иначе она усваивалась плохо, лежала камнем и, наоборот, отнимала силы, вызывала расстройство и «медвежью» болезнь — резкий понос…
Грязев решил не переучивать — по этой незначительной причине вряд ли заподозрят во вредительстве, а выполнять боевые задачи с этой командой он не собирался.
В горах уже смеркалось, когда группа наконец-то вышла на финишную прямую к лагерю, но инструктор всего лишь пересек дорогу и увел курсантов вдоль по склону. Там уложил их среди камней, приказал установить приборы оптической разведки и ткнул пальцем в татарина:
— Ты!.. Спустись вниз к заставе, пересчитай, сколько там человек. Заметят — ко мне можешь не возвращаться.
Тот все понял, сбросил с себя лишнее и пополз к блок-посту. Остальные же достали приборы и разлеглись отдыхать. Саня знаком подманил лейтенанта и поставил условие — если сейчас, в течение пяти минут он не доложит, сколько человек охраняют заставу, группа пойдет на новый круг, а командир — в штаб, получать расчет. Через несколько секунд курсантов невозможно было оторвать от приборов: порядки Советской Армии въелись в них так сильно, что ни о каком профессионализме не могло быть речи. Срабатывали всего две истины, не истребимые ни новым качеством наемника, ни большими деньгами: одна древняя — страх кнута, другая исконно русская — познание мира мордой об лавку. Скоро лейтенант доложил, что на блок-посту четыре человека, однако приползший от дороги татарин насчитал на два больше.
— Внимание, — сказал инструктор. — Всем наблюдать. Показываю в первый и последний раз. Если через три месяца каждый из вас не сможет сделать, как я, уходите из группы сегодня, ищите другую профессию. Кто сломался на марш-броске, свободны уже сейчас.
Он бросил автомат, скинул ремень с флягой, не спеша снял ботинки и плавной, кошачьей походкой двинулся в сторону заставы…
Глава 4
«Брандмайор» отыскал «генсека» в правительственных охотничьих угодьях — помог Комендант, отдав негласную команду пропустить директора ФСК. Приехал он не в самый добрый час: только что неудачно прошла королевская охота на кабанов. Егеря вместе с «опричниками» выгнали к лабазу стадо из четырех голов, удачно подставили под выстрел, но «генсек» промахнулся с первого раза и не сделал второго выстрела. Снайпер же, засевший в стороне, рассчитывал именно на этот второй выстрел, промедлил определенное время и нажал спуск. Крупная свинья закувыркалась на поляне, остальные пошли врассыпную. Подделка оказалась настолько явной и грубой, что взбесила «генсека», хотя он и не слышал выстрела, — на снайперской винтовке стоял глушитель. Разъяренного охотника спустили на землю, где он устроил разнос «опричнине», после чего, даже не взглянув на добычу, уехал в охотничий домик. Там он сел за стол в зале трофеев, выпил с горя стакан коньяку и, не закусывая, отдуваясь от гнева, притих, ссутулился, и как только хмель достал головы, ощутил приступ тоски. Тосковал в последнее время он часто и лишь по одной причине — начал чувствовать стремительно надвигающуюся старость. Пока одолевал тяжелый путь к власти, пока с упрямостью и дерзостью кабана несся напролом сквозь партийный прагматизм глубоких стариков и старцев в Политбюро, бывал не однажды бит, обруган и опорочен, но всегда чувствовал себя молодо и превосходно, как опытный, живучий вояка. Но достигнув власти и могущества, беспощадно избавившись от всех мыслимых и немыслимых конкурентов и одновременно собрав вокруг себя мощную команду единомышленников, он не успокоился, не утратил дерзкого, вызывающего духа. Тяжелый, нокаутирующий удар пришелся со стороны, откуда в пылу борьбы он никогда не ожидал. Старость была неотвратима, неумолима, как лавовый горячий поток, и эта глухая тоска напоминала ему тяжелый, удушливый сернистый дым. Всякая неудача, связанная с возрастом, всякий промах все ближе и ближе подталкивали его К черте, за которой была лишь геенна огненная…
В такие часы он презирал членов своей команды, не хотел никого видеть, поскольку реально осознавал, что его старость заметна, видима «опричниной» и эта свора только ждет мига, когда можно с яростью наброситься на хозяина, порвать на куски, и кто первым вцепится в дряхлеющее горло, тот и примет на себя его с таким трудом одержанную победу и власть. Он ненавидел команду, однако в приступах тоски не хотел думать о ней и распалять себе ослабленное сердце. «Опричнина» казалась ему недостойной даже его случайной, сиюминутной мысли, ибо он чувствовал, как вместе с горькими думами медленно вытягивается из души живительная энергия, а из дряблого тела — последние молодые клетки. «Генсек» часто вспоминал свою мать — рукастую, с грубым, обветренным лицом крестьянку и мысленно, бессловесно, жаловался ей, бесслезно плакался, не ожидая утешения. Но приятнее было думать о детстве, будто в хмель, погружаясь в прошлое. Над землей тогда стояло высокое небо со стерильно-белыми перистыми облаками, и если наплывала из-за горизонта грозовая туча, то уж обязательно была черной, страшной, несущей ураганный ветер.
Да и сама гроза отличалась невероятной яркостью: ударит гром, так стекла звенят, полыхнет молния — деревья загораются. А уж ливень хлестанет — вся земля вскипит!.. Зато потом до чего же голубой и чистый воздух, до чего же яркое солнце! И лужи теплые-теплые, и грязь чистая-чистая…
Он любил в детстве эти контрасты и незаметно перенес ребячью любовь на все вещи, явления и поступки, во взрослой жизни недостойные такого чувства, и тем более — в старости. И никто не мог понять его неожиданных, непредсказуемых действий, не характерных ни для возраста, ни для его высочайшего положения; его внезапных увлечений и желаний, не предусмотренных никаким этикетом. А он в подобных случаях просто тосковал и, погружаясь в детство, испытывал полузабытые контрасты.
В этом состоянии и застал его «брандмайор»… Несколько минут «генсек» смотрел на него мутным, отсутствующим взором и, наконец, спросил глухо, как больной:
— Ну что пришел?.. Жаловаться будешь?.. Все ходят, жалуются друг на друга…
В такие минуты его нельзя было перебивать, а говорить он мог долго, с длинными паузами, потому директор ФСК молчал.
— Хоть кто-нибудь бы пришел, порадовал… — он слегка оживился, будто вспомнив, кто перед ним. — Говорят, ты государственный переворот задумал? Правда или нет?