Эльмира Нетесова - Стукачи
— А дети у тебя есть? — спросила Тонька.
— Дочка имеется. Одна. Твоя ровесница. Замужем. Детей имеет. Крадучись ко мне приезжала два раза. Муж ей воспрещает меня изведывать. Грозил бросить ее с детьми, коль дознается. Я и не велела проведывать. Зачем детей сиротить? Сама как-нибудь отживу свое. Пусть на других мое горе не ляжет…
— А с Семеновной уже здесь познакомилась? — спросила Тонька бабу.
Та вмиг в лице изменилась.
— Ее не трожь! Она меня с петли вытащила! Когда я сдохнуть вздумала.
— Зато Варьку в нее загнала!
— То Бог разберется, кто прав, кто виноват. Но меня Семеновна — жить заставила. Единственная, воровкой не считала. Все знала. И обижать не дозволяла никому.
— Я ей Варьку до смерти не прощу!
— Это твое дело. Но Семеновне нынче и без того лихо. Не увидит воли никогда. А и жизни не знала…
— Кончай о ней! — оборвала Тонька, глянув на перекладину, на какой повесилась подруга.
Шурка пожала плечами и больше никогда не говорила о Семеновне. А Тонька, рассказав бабам о Шурке, прекратила насмешки в адрес бабы. Больше никто не звал ее воровкой.
Шурка, выматываясь на ферме до изнеможения, не только о субботах, об ужинах забывала. Тонька не давала ей отдохнуть, лишний раз перекурить. Время торопило. Знала, зима придет, за все спросит. И бабы, обмазав ферму, утеплив чердак и двери, сами застеклили и зашпаклевали окна. Замазали их, отремонтировали, перебрали полы. Наготовили сена. Накосили и насушили на всю зиму. Думали, без беды работать станут по холодам. Но осенью в стаде вспыхнул бруцеллез.
Тонька не сразу поняла, от чего у нее вспухли все суставы. Боль усиливалась с каждым днем и свалила девку в постель недвижимой, беспомощной. От девки пошел такой запах, что бабы, позвав охранниц, потребовали к Саблиной врача.
Пока он приехал, болезнь свалила и Зинку с Шуркой. Никто не понимал, что в недуге виновно стадо, и бабы продолжали пить молоко, отправляли его в больницу.
Тонька металась в бреду, когда приехал доктор. Она не знала, не слышала, как оказалась в больнице рядом с Зинкой и Шуркой. Никто из троих не чувствовал уколов. Суставы рук и ног изменились до неузнаваемости. На них появились наросты, гноившиеся постоянно. Встать или сесть стало нестерпимо больно. Тяжелее всех доставалось Зинке. Температура измотала ее до неузнаваемости. Девчонка стала терять память. И походила на мертвеца, вспугнутого, поднятого из могилы по случайности.
Тонька не могла стать на ноги. Они отказывались слушаться, держать ее. И однажды услышала тихий шепот медсестры с санитаркой:
— Пореже к ним заходи. Все равно им недолго жить осталось. Заражение в кровь пошло. Чтоб не хоронить тут заразных, их по болезни домой отпускают. Всех. Врач боится, чтобы они нормальных людей не перезаразили. Потому всем родным телеграммы послали срочные. Чтоб приехали и забрали своих. Теперь ждем. Когда увезут, санстанция палату продезинфицирует. Потом и мы… А пока пусть так полежат. Невелики барыни…
Тоньке показалось, что она спит и слышит добрую сказку…
А через неделю она и впрямь вернулась в Масловку.
Лишь через три месяца деревенские бабки-знахарки подняли ее на ноги. Стихла, а потом и вовсе исчезла боль в теле, суставах, навсегда оставшихся уродливо кривыми.
Из ответов на свои письма узнала, что Зинку так и не довезли до дома. Умерла девчонка в пути. И брат ее, Генька, признался, что перед смертью звала Зинка Тоню.
Просила мать заменить. Слушаться обещалась. И все клялась, что никогда в жизни не станет больше воровать цветы с кладбища.
«Привет, шмакодявка! Рада я до бесподобия, что ты, стерва, живая осталась. И хоть нынче мослы у нас, как у старых кляч, бабье — при полном порядке, а значит, не все кончилось. Мы еще поживем! — читала Шуркино письмо девка, узнавая бабу в каждом слове. — Я пока на костылях ползаю. Ходули не держат. Но уже хвост пистолетом держу. И не сдаюсь. Хотя температура еще дает про-сраться, особо по ночам. Но, как говорят, это последние рецидивы, их надо стерпеть. А куда деваться? Другого выхода нет. Хотя, чего я разнылась? Ты все перенесла сама. И знаешь, чем мы заплатили за свою свободу.
Честно говоря, твои рогатые мандавошки, будь они трижды прокляты со своим бруцеллезом, помогли нам на волю вырваться. Иначе, гнить бы до конца дней. Спасибо тебе и им…
В доме, конечно, никто не ждал, что я окажусь в семье. Когда телеграмма пришла, чуть с ума не сошли. И решили, что раз забирать велено раньше времени, значит, я окочурилась. Потому приехали за мной сразу с гробом. Хорошо — я без сознания была. Ничего не видела. Не знала, как забирали и увозили. Зять мой, по бухой, проболтался — курвин сын. Он сам в помощники набился. Да не повезло ему меня закопать. Жива я! И тому муж с дочкой рады до беспамяти. Ни на шаг не отходят, одну не оставляют. И внучка при мне. Я ей сказки рассказываю, в бабки заделалась. Как про бабу Ягу, так далеко ходить не надо, я — рядом. Как про дурака — ее отец. Как про мудреца — мой мужик. Ведь дождался. Хоть и вольную ему дала. Сама. А он даже не глядел на баб. Ни с одной не был. Значит, есть за что любить и ждать…
В продавцы я больше не пойду! На век беда запомнилась. Буду, по твоему совету, на даче жить. Ее муж купил по дешевке. С участком. Яблони посадил. Смородину. Картошку тоже, чтоб на всю зиму хватило. Уж я теперь знаю, чем участок удобрять. И, как встану на ноги, обязательно все сделаю.
Мужик мой нынче заботливым стал. Я раньше никогда не болела. Не знал мороки и хлопот. Думала, бросит. А он — человек. Ни на день меня не забывал. Теперь мне самой совестно за прошлое. Без твоих попреков. За субботы… Стыдно мне ему в глаза глядеть. И внучке… Верно ты когда-то говорила. Все боюсь проговориться. И ночами… Особо жутко делается.
Ты не ругай меня и не вспоминай по-злому. Все прошло. Хотя в памяти — навсегда с нами осталось. Жизнь не кончилась. А уже прошла. И у тебя, и у всех, кто вышел иль остался там… Прости и Семеновну, если сможешь. Она умерла. Ее семья получила о том извещение из зоны. А мертвых, даже врагов, прощать надо.
Я не зову тебя к себе. Знаю, даже в гости никогда не наведаешься. Память помешает. Постараешься поскорее позабыть всех. Ну, а я тебя — психоватую, всегда помнить стану. Дай Бог тебе светлую долю…»
Тонька, едва став ходить, пришла на могилу бабки. Долго стояла на коленях, просила прощения за то, что, не желая того, стала виновницей смерти.
Ветер срывал платок с головы, трепал седые пряди волос. Тонька стыдливо прятала их.
Не встретив свою весну, попала в стужу. Оттает ли? Оживет ли теперь? Но вряд ли. Вон и новый председатель колхоза, косо глянув в ее документы, сказал, как в сугроб головой сунул:
— Не могу принять вас на работу. Ни агрономом, ни рабочей. Наше хозяйство передовое. А у вас судимость не погашена. Болезнь не искупает вины. А статья ваша — политическая. Послушайте добрый совет, уезжайте отсюда! Навсегда. Насовсем. Подальше.
Глава 7. ТЕМНАЯ ЛОШАДКА
Все считали, что ему повезло. Второй председатель колхоза, сменивший на посту Ивана Самойлова, угодил в тюрьму вместе с Кешкой за то, что не сумел вовремя убрать урожай на полях и, упустив время, отправил под снег зерновые и картошку.
Со статьей вредителя и сроком в двадцать пять лет его привезли в Колымскую номерную зону.
Начальство, глянув в дело, усмехнулось и предложило:
— Сотрудничать согласны, Кондратьев?
— И не подумаю! Хватит с меня! Насотрудничался по горло! Я им помогал, а они меня — посадили. Чего от вас ждать за доброе? Нет! Я, как все. Хоть не обидно будет! — отказался наотрез.
— Ну, что ж, вам виднее! — согласились без уговоров и отправили в барак к воровской шпане.
— Ой, блядь, новый, свежак прихилял, — вскочил приветливо навстречу верткий косоглазый мужик. И, угодливо ухватив мешок с вещичками, предложил тут же: — Давай ко мне. А то я своего соседа вчера в очко продул, теперь на кон поставить некого…
— Чего? — дернулся из его руки Кондратьев и, ошалело шаря глазами по шконкам, увидел в углу пустую, рванул вещички из рук косого и сказал: — Я сам устроюсь. Ты иди. Не мельтеши перед глазами. Ищи другого соседа.
Но мужик оказался привязчивым, как репейник.
— Может, чайку желаешь? Нет? Тогда пайку купи. Небось склянку притащил с собой? — полез меж ног руками. И, убедившись, что новый жилец не принес с собой ни водки, ни чаю, ни денег, удивился несказанно: — Ты что, фрайер? Кто тебя сюда сунул? Кто в ходку так мотает, порожняком? А ну, сквози с барака! — хотел выкинуть мешок из дверей. Но не таков был Кондратьев, чтобы его кто-то выкинул помимо его воли.
Он выдернул мешок, закинул его на шконку и, придавив мужика к стене, прихваченного за ворот в углу, сказал тихо, веско:
— Я тебе — не ровня! Воевал! Станешь базарить, в землю по уши вобью!
Косой удивился напористой хватке и, отойдя к своим, зашептался.