Андрей Воронин - Мертвый сезон
"Пронюхали", – подумал Павел Кондратьевич, твердой рукой расчесывая перед зеркалом свои роскошные седые усы. Журналистов он не любил, полагая всех их продажными тварями, готовыми за сто долларов облить с головы до ног грязью кого угодно; к сожалению, с ними приходилось сотрудничать – вот именно для того, чтобы они швырялись пометом не в тебя, а в кого-нибудь другого. Как-то раз, будучи в гостях у Аршака Багдасаряна и уже порядком заложив за галстук, Павел Кондратьевич пожаловался хозяину на журналистов. Аршак ему, конечно, посочувствовал, но заметил при этом, что журналисты, со своей стороны, тоже считают всех до единого чиновников взяточниками и паразитами. Так что в этом, сказал Аршак, вы с ними квиты. Более того, добавил он, в большинстве случаев и журналисты и чиновники правы когда катят друг на друга бочки, потому что деньги нужны всем, и все добывают их, как умеют: журналисты пишут заказные статьи, а чиновники берут на лапу...
Рука, державшая расческу, дрогнула и замерла. Да, Аршак... Хорошо тебе было рассуждать о взаимоотношениях власти и прессы, развалившись в мягком кресле, с рюмкой коньяка в руке! Тебя они не трогали – боялись. И Ашота не трогали, и Гамлета твоего тоже, хотя что Гамлет – так, мелкая сошка, каких в любом городе хоть отбавляй... А кто-то вот не побоялся – тронул, да так, что ответить обидчику ты уже не сумеешь. Разве что по ночам ему станешь являться, завернувшись в простыню... А мне теперь от писак отбиваться, как от стаи дворовых псов, объяснять им, что с тобой случилось и, главное, почему...
На рабочем столе, хрюкнув, ожил селектор.
– Павел Кондратьевич, – прошелестела секретарша, – время. Вы просили напомнить.
Чумаков посмотрел на часы. Стрелки образовали на циферблате прямой угол – было ровно пятнадцать ноль-ноль.
– Спасибо, – сказал он, – я помню.
Напоследок придирчиво оглядев свое отражение в большом зеркале, Павел Кондратьевич решительно распахнул дверь зала для совещаний и на мгновение замер на пороге, борясь с искушением юркнуть обратно в кабинет и запереться там на замок.
Журналистов в зале была тьма-тьмущая – пожалуй, и впрямь не меньше трех десятков. По полу, скрещиваясь и переплетаясь, змеились толстые черные кабели, тянувшиеся к установленным на раздвижных штативах телекамерам, по углам торчали серебристые штанги софитов. Больших камер было три. Еще две маленькие, бытовые, Павел Кондратьевич заметил в руках у журналистов. Стол, за которым Павел Кондратьевич обыкновенно сидел, проводя совещания, был буквально утыкан микрофонами всевозможных форм, размеров и расцветок, как будто какой-то чокнутый ландшафтный архитектор, не найдя лучшего места, разбил там, на столе, клумбу. "Какой идиот их всех сюда пустил?" – с привычным безразличием выдерживая обращенные на него взгляды множества людей, подумал Павел Кондратьевич.
Впрочем, идя под перекрестным обстрелом чужих взглядов к своему месту, он успел более или менее оглядеться и понял, что не пустить все это стадо сюда было попросту невозможно. Установленные на столах перед журналистами таблички с названиями изданий были ему знакомы все до единой. Он привык к тому, что за большинством этих табличек обычно никто не сидит, а сегодня все аккредитованные в администрации города журналисты были тут как тут, вот ему и показалось, что это посторонние...
Павел Кондратьевич с солидной неторопливостью утвердился на председательском месте, поздоровался с присутствующими и, когда сидевший рядом завотделом информации подсунул ему под руку стопку бумаг, с извиняющейся улыбкой нацепил на переносицу очки.
– Мартышка к старости слаба глазами стала, – пояснил он журналистам, чтобы немного разрядить атмосферу.
Это не помогло. По залу прошелестел легкий смешок, но тут же стих, и все глаза снова уставились на него с новым выражением живого, пристального интереса. Обыкновенно в их взглядах без труда читалась плохо замаскированная скука, однако сегодня все было иначе, и Павел Кондратьевич понял, что ему придется трудно.
Завотделом информации, стреляный воробей, тоже это понимал, хотя понятия не имел, в чем тут дело. Павел Кондратьевич это знал, и явившиеся на пресс-конференцию журналюги тоже знали, а вот завотделом информации – не образования, не коммунального хозяйства, а информации! – ничего не знал, кроме обычных сплетен, так что помощи от него сегодня ждать не приходилось. Павел Кондратьевич подавил вспыхнувшее было раздражение против этого человека. В конце концов, он сам отдал Скрябину распоряжение держать информацию о перестрелке в доме Аршака под замком и не давать ее никому, ни под каким видом. Так что завотделом в данном случае был никаким не злодеем, а скорее жертвой обстоятельств, что, впрочем, не облегчало положения Павла Кондратьевича.
– Мне приятно видеть в этом зале много новых лиц, – заговорил Павел Кондратьевич, рассеянно просматривая переданные ему бумаги. – Вы редко балуете власть таким пристальным вниманием, а зря. Хотелось бы, чтобы освещение работы городской администрации в прессе было более полным и менее... э... однобоким. Чем чаще мы с вами будем встречаться, чем откровеннее станем беседовать, тем меньше будет возникать досадных недоразумений, когда журналист, что называется, слышал звон...
Он увидел скептические улыбки, услышал пробежавший по залу легкий шепоток, но сделал вид, что ничего не заметил. "Сволочи, – подумал он, с рассеянно-благодушным видом перекладывая странички в раскрытом бюваре. – Небось думаете: ну, Чумаков сморозил! Думаете, вы умнее меня... Все так думают, всегда. Каждый считает себя самым умным. Чего ж вы тогда не богатые, если умнее всех?!"
Внезапно вспыхнувшее желание сейчас же, немедленно задать этот вопрос вслух было таким острым, что Павлу Кондратьевичу стоило немалого труда его преодолеть. Он подумал, что события последних недель сильно потрепали его нервную систему и что надо бы взять отпуск хотя бы на неделю и смотаться куда-нибудь подальше от людских глаз, где его никто не знает и не станет отравлять ему жизнь. Негласная борьба за губернаторское кресло утомила его; Чумаков знал, что в этой гонке не принято брать тайм-аут, и от этого его охватывало чувство глухой, безнадежной тоски. Он никогда не думал о себе как о послушной марионетке Багдасаряна, но теперь, когда Аршака не стало, помимо обычного сожаления он ощущал какой-то странный дискомфорт. Ему как будто чего-то не хватало, но чего? Совета? Руководства? Или, как утверждали злые языки, привязанных к рукам и ногам ниточек?
Но, в чем бы ни нуждался сейчас Павел Кондратьевич, общение со скептически настроенными журналистами в перечень необходимых ему вещей и явлений не входило. Смотреть ему на них не хотелось. Оттого-то и перекладывал он в бюваре бумажки, которые в этом вовсе не нуждались, поскольку лежали строго по порядку.
– Что ж, – поднимая голову от бювара и фокусируя взгляд на точке, расположенной где-то позади сидевших перед ним подонков с их блокнотами и диктофонами, продолжал Павел Кондратьевич, – я думаю, мы построим нашу встречу по традиционной схеме. Мне передали вопросы, которые вы хотели бы мне задать, и сейчас я постараюсь по мере возможности дать на них исчерпывающие ответы. После этого вы сможете задать дополнительные вопросы, если они у вас возникнут. Так мы с вами поступали всегда, хотя многие из присутствующих здесь этого не знают... – он намеренно подвесил конец фразы в воздухе и сделал паузу, давая им почувствовать свое неодобрение, – и так, полагаю, мы будем поступать впредь, потому что... Ну, потому что это удобно и экономит время – и мое, и ваше, – закончил он простецким, доверительным тоном. – Некоторые вопросы повторяются, – добавил он, будто спохватившись, – и я не стану их зачитывать. Итак, если нет возражений, давайте приступим.
Возражения у них наверняка имелись – недаром же они притащились сюда такой толпой, – но вслух этих возражений никто не высказал, и Павел Кондратьевич приступил. Он зачитывал вопросы по бумажке, а потом отвечал – подробно, даже излишне подробно, округлыми, хорошо построенными фразами, от частого употребления сделавшимися гладкими, как обкатанная морем галька. Он говорил без конспекта, лишь изредка, когда нужно было назвать какие-то цифры, опуская глаза в бювар. Диктофоны шуршали, камеры снимали, софиты сияли по углам, журналисты бойко строчили в своих блокнотах – все шло, как обычно, и на какое-то время Чумаков даже забыл о том, что и в городе, и в его личной жизни далеко не все в порядке. Звуки собственного голоса, как всегда, оказали на Павла Кондратьевича гипнотическое воздействие, ему стало хорошо, покойно и уютно в этом набитом чужими людьми тесноватом помещении. Он был самым главным человеком и здесь, и в городе, перебивать его не смели, и, пока Павел Кондратьевич говорил, ему казалось, что это будет продолжаться вечно.