Елена Крюкова - Аргентинское танго
— Я хочу тебя постоянно. Я хочу тебя всегда. Это безумие. Я не думал, что так бывает в жизни. Мы оба сошли с ума.
— Да. Мы сошли с ума.
— Я старше тебя на сто лет.
— Хоть на двести. Мне все равно.
— Если меня не убьют, я все равно умру раньше тебя.
— Нет. Мы вместе. Только вместе.
— Иди ко мне!..
— Подожди. Я слишком хочу к тебе. Оттого мне драгоценно… подождать. Лучше поговорим. — Она взяла его руки в свои, гладила, ласкала. Он сел на диван, продавив тяжестью пружины. Она, улыбаясь, коснулась кончиками пальцев его влажного торчащего вверх мужского копья. — Ты похож на героя. Ты и есть герой. Женщины всегда любили героев. Ты всех победил. Всех перестрелял.
Он поцеловал ее в шею.
— Ты простила мне, что я убил твоего отца?
— Зачем ты это сделал?
— Я не думал, что это твой отец. Думал — однофамилец. Догадался, уже когда сделал это. И испугался.
— Чего? Что я больше не буду с тобой?
— Да. Мне уже ничего не важно в жизни. Ни жена, ни дети. Ни мое треклятое киллерство. Ни мое будущее. Только ты. У меня будущего нет без тебя. Давай убежим.
Ее пальцы гладили, сжимали, нежно ласкали его напрягшийся уд.
— Ложись на меня. Скорее.
Он исполнил ее просьбу. Она раскинула ноги и руки, как живой крест; он лег на нее и нежно, осторожно вошел в нее. И так они лежали опять недвижно, и он, обняв ее за плечи, покрывал легкими, еле слышными поцелуями ее щеки, ее глаза, ее скулы, ее раскрытые губы.
— Видишь, как я люблю тебя. Видишь. Видишь.
— Да. Всегда.
— Ты замерзла. Здесь очень холодно. Сейчас от печи станет жарко. Чайник вскипел. Я слышу, как он шумит на плите. Принести тебе горячего чаю?
— Тогда оторвись от меня.
— Это тяжело.
Она оттолкнула его, уперлась кулаками ему в грудь. На его ребре запеклась кровь. Она коснулась раны, охнула:
— Мы забыли о ней… Теплой воды, скорее, бинт найди!.. Я перевяжу…
— Даже не думай. Мне не больно. Пуля прошла сквозь мышцу. Это не рана, а царапина, она только с виду страшная.
Через минуту он уже сидел на корточках возле нее с чашкой крепкого чая. Над чашкой поднимался пар. Изо ртов у них тоже шел пар, как у лошадей. Мария наклонилась над чашкой, отхлебнула чаю.
— Горячо!..
— Сейчас согреешься.
Пламя бушевало в печи, вырывалось наружу, как золотая птица из чугунной клетки. Мария пила чай, громко прихлебывая из чашки, обжигаясь, дуя на чашку, на пальцы, смеясь, и он смеялся тоже, и тоже отпивал из чашки, смешно надувая щеки, и громко стреляли в печи сырые поленья, и Мария вздрагивала: как из пистолета. Они выпили весь чай из чашки. И, когда чашка оказалась пуста, они, держа ее вместе, вдвоем, в озябших руках, поглядели друг на друга. И Мария сказала:
— И что мы теперь будем делать, Ким, если уж мы остались сегодня живы?
КИМИ я ответил ей вопросом на вопрос:
— А что бы ты хотела, чтобы было, родная моя?
Трещали дрова в печи. Пустая чашка еще была горяча. Вот так и жизнь. Так и любовь. Она, пока есть, пока ее тепло звенит в сосуде, еще горяча. А потом время проходит. И наступает зима. И метель заметает все, что горело и пылало и вырывалось наружу из чугунной двери.
Я видел, как она побледнела.
— Я не знаю. Я просто люблю тебя. Я боролась с собой. Я пыталась закрыться от тебя Иваном. Я даже хотела с ним обвенчаться. Там, в Мадриде, в соборе Санта Крус, сразу после похорон отца. Чтобы Бог встал между мной и тобой.
— Ты могла бы обвенчаться сто раз. Это ничего бы не изменило.
— Да. Теперь я понимаю это.
Наши глаза входили друг в друга, как миг назад входили друг в друга наши тела.
— И что же? Приказывай, королева. Все исполню.
— Я не королева. Я простая женщина. И я хочу женского счастья.
Я глубже заглянул ей в широко распахнутые ночные глаза.
— Ты большая танцовщица, Мара. Ты великая танцовщица. Ты сможешь бросить сцену? Ради простого женского счастья?
Я заглядывал, засматривал в ее немигающие, бездонные глаза все глубже, все пристальнее, и она не выдержала. Веки ее дрогнули и опустились. Она молчала.
И я молчал.
Мы молчали оба. Долго молчали.
И я понял отличие между ею и собой. Моя жизнь пробежала, промелькнула, и в ней было все. Я брал золото на олимпиадах и плакал в вонючих раздевалках, женился и разводился, рожал детей и убивал людей. Я прошел огни и воды и медные трубы. И, пройдя все это, я встретил ее. И кроме нее, мне ничего больше в жизни не надо было.
А ей, ей еще надо было в жизни — все.
Все, что она не пережила, чего не прожила.
Она еще хотела странствовать. Она еще хотела любить — быть может, не одного меня. Она еще хотела рожать. Она хотела падать и ошибаться, танцевать и срывать бешеные аплодисменты. Она хотела успеха и отчаянья, смерти и воскресенья. Она хотела видеть землю, лететь над ней высоко, широко раскидывая еще не израненные крылья. А я хотел только лишь жить с ней. Быть с ней одной. И больше ничего.
И чашка выпала у нас из рук, упала на пол и покатилась по половице к горящему в печи огню.
КАНТЕ ХОНДОМашина несется по дорогам. Машина летит, и шины шуршат по мертвому асфальту. Двое в машине молчат. Огни улиц несутся мимо, вспыхивают и умирают вокруг них. Огни во тьме. Всегда огни во тьме.
В молчании крутятся колеса. В молчании тот, кто за рулем, курит. Пятно крови на белой рубахе из красного превратилось в коричневое. Ну, горячим шоколадом испачкал на празднике, не беда, жена застирает. Женщина смотрит в окно. Не глядит на того, кто за рулем. Если посмотрит — пропадет. Голова закружится, и она опять упадет в бездну. Горит содранная кожа на ладонях. Они на даче нашли йод и залили ладони, раны и царапины йодом. Йод — кровь земли. Кто расстреляет землю? Какая пуля потребна, чтобы землю — убить?
И кто зальет йодом раненую, горящую душу?
А может, душа — это насмешка Бога над нами, и она вдунута при рожденье в нас лишь для того, чтобы мы поняли: и она, и любовь тоже смертны, как и мы сами? А бессмертен лишь в небесах смеющийся Бог?
Машина летит. Улицы мелькают, как карты, что бросает из пальцев гадалка. Лола, где ты! Погадай мне, что будет! Тяжелые мужские руки на руле. Руль влево. Руль вправо. Верти руль жизни, мужчина. Тебе это пристало. Женщина, слепо гляди в окно. Главное — не плакать. Слишком много слез проливают люди. Когда танцуют фламенко — тогда не плачут. Тогда превращаются в пламя, что бьет наружу из чугунной тюрьмы, из каменной печи тела.
Машина летит, и ее заносит на поворотах на влажной от дождя, скользкой дороге. Осень! Уже черная осень. Запомни эту старую дачу, мужчина. Больше такой дачи не будет никогда. Запомни эту пылающую печь, женщина. Больше никто не разожжет в ней такой огонь.
И мужчина останавливает машину у знакомого женщине дома. И, первым выйдя, настежь распахивает дверцу. И женщина ничего не видит от слез, застлавших глаза. Не может встать, подняться, выйти наружу. И мужчина, наклонившись, вынимает ее из машины, как вынимают больного ребенка, и, прижимая к себе, поднимается с ней на руках по ступеням крыльца, входит в подъезд, поднимается вверх по лестнице, и она, обхватив рукой его сильную шею, плачет уже без стеснения, в голос. Плачет, уткнув лицо мужчине под мышку, туда, где кровавое пятно расползлось по белому льну рубахи.
И, держа ее на руках, мужчина носком башмака грубо стучит в закрытую дверь.
И дверь открывают.
И мужчина, глядя прямо в лицо тому, кто стоит на пороге, держа на руках ту, что, обняв его, к груди его крепко прижалась, говорит тихо и строго:
— Возьми любовь мою, сын. Обвенчайся с нею. Я сжег за собой все мосты. Я уеду отсюда далеко-далеко. Вы оба меня не найдете.
ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ШЕСТОЙ. АРГЕНТИНСКОЕ ТАНГО
ИВАНИ моя Мария стала тише воды, ниже травы.
Нет, жизнь из нее не исчезла. Я постарался сделать так, чтобы она отвлеклась, развлеклась и забыла, что случилось с ней и с нами со всеми. Я попросил жирнягу Родиона заключить контракт с австралийскими концертными фирмами на приличный срок, не на неделю, не на две, и мы с ней на всю осень, до самой зимы, до декабря, улетели в Австралию, и даже на Тасмании побывали. Там, в южном полушарии, лето было в разгаре. Мы вдоволь поели тасманийского винограда, как Мария и мечтала. Мы танцевали там все свои знаменитые шоу — и «АУТОДАФЕ», и «Менин», и «Арагонскую хоту», и «Плач гитары», и, конечно, «Корриду», и меня удручало лишь одно — что после «Корриды» Мария валялась в истерике, у нее было плохо с сердцем, она теряла сознание, и я отпаивал ее каплями, всовывал ей в рот таблетки, ну да, все нами пережитое, оно накладывало отпечаток на танец, я понимал. Я сам танцевал «Корриду» как умалишенный, единственный мой глаз заплывал слезами, и я все время видел Марию в объятиях отца, и скрипел зубами так, что они могли раскрошиться, и страшным усилием воли отгонял от себя наваливающийся на меня мрак прошедшего. Работа! Это единственное, что было в мире реального — и нашего. Мария больше не твердила мне о ребенке. И я был рад. Какой, к черту, ребенок, когда она сама, после того дня рожденья у какого-то чертова теневого магната, где случайно — или неслучайно?.. — в толпе гостей оказался мой бешеный отец, и где все перепились, выхватили пушки и начали, как дураки, палить друг в друга, еле осталась жива? Она пыталась рассказать мне о том вечере. Заплакала. Не смогла. Я сам махнул рукой: что было, то было! Работа, работа! До седьмого пота! Наш танец, блестящий, неповторимый! Не дети, а танец — вот что останется в мире от нас. И я поклялся: я сделаю все, чтобы затмить всех танцоров, что рискуют танцевать фламенко! Мы с Марой — единственные!