Эльмира Нетесова - Утро без рассвета. Камчатка
— Что и всем слабым.
— Уточни.
— А что тут уточнять. Он мстил мне из страха за собственную шкуру. Чем больше пакостил, тем больше боялся меня. Но остановиться не мог. Слишком далеко зашел. Остановиться — вызвать злость у Бондарева. Бить посильнее тех, кто в эту минуту не может защититься. Использовать эту минуту как можно лучше, использовать временную беспомощность! Так вот. И хотя это и есть удел слабых, они понимают, что не доконай сегодня сильного, завтра им сдыхать придется под бременем собственной подлости! За грехи. Вот и дожидаются в жизни сильного слабой минуты. Счастливой для себя! Для многих она роковою стала. Сильный слаб силою своею. Понадеявшись на нее, он не торопится с расправой и дает шанс слабому и подлому воспользоваться его же добротой. Уж они не простят ему ничего! Ни силы его, ни тех дней, когда он не расправился с ними. За его же терпение и благородство его убьют! Они все таковы! И Скальп — не исключение. Он образец, эталон такого подлеца, — нервно сжимал кулаки «президент».
— Возможно, Бондарев много делал неумышленно. Не осознавал ошибок?
— Ну да! У нас подобное «в деле» случалось. На воле. Думаешь, десять тысяч спер, ай все пятьдесят сорвал, — рассмеялся Степан. И облокотившись на стол, сказал запальчиво: — Но с разницей! Мои ошибки человеческих жизней не уносили. Я виноват. Но не настолько. Хотя бы потому, что никого не сиротил, не отнял жизнь ни у одной «суки». Хотел! И не повезло. Не сумел! Вот за это свое неумение, жалость и поплатился здесь. Да еще как! И не только я, а многие! Десятки…
— Не пытался ты поговорить с Бондаревым по-человечески? Остановить его? Как человек? Как «президент», в конце-концов!
— Пытался ли? Да! Была глупость!
— И что?
— Да вот пришел я к нему. Сюда. В этот кабинет. Говорю — скажи, что ты хочешь от нас, чего тебе надо? Мы так в «малине» делали. На честную друг друга выводили. Ну и достигали общего соглашения. Так это в «малине». С людьми говорили. Но этот — особой породы тип, — Степан выругался.
— Продолжай! — напомнил Яровой.
— Посадил он меня перед собой и говорит: «Сможешь ли ты выпить залпом стакан кипятка?» Я ему и говорю, что нет, конечно. Горло — не железное. Он мне и отвечает с подленькой ухмылочкой, что вот он, дескать, точно так не может меня простить. В горле комом я ему стою. Как этот кипяток. И предупредил напоследок, что если хоть одну «суку» кто-нибудь из зэков хоть пальцем тронет или, не приведи господь, убьет— весь лагерь голодом заморит, а меня в шизо сгноит так, что никто не докопается. И добавил: «Без твоего слова никто самовольно никого не трогает. Значит, в любом случае, чтобы где ни произошло, — ты организатор и основной ответчик за все последствия. На себя и пеняй. Но не только ты. Знай, жизнь каждого «суки» десяток ваших стоить будет». И отпустил меня в барак. В тот день я запретил всем зэкам трогать Скальпа. Под страхом смерти запретил. Не за свою жизнь, за девять других боялся. Кого этот Бондарь выберет? Нас у него много. Выбор большой… А я каждым дорожил. Берег. Потому слова моего на смерть Скальпа не было, — вздохнул Степан.
— Но, видимо, и у Скальпа были свои мотивы? Не так просто «сукой» стать! Знал, на что шел? Верно, допекли? Имел свои основания и обиды — на вас «стучать»?
— Основания?
— Да.
— А кто их не имел? Все. Может, и обидел его какой-то зэк? Но остальные? Я при чем? Основания? Мы не смогли бы выжить, не прощая друг другу. Но мы прощали! Умели забывать недоразумения, обидные слова, даже незаслуженные побои! Отнятую пайку хлеба! И не желали, чтоб она колом стала в горле обидчика. Мы это умели! А он — нет? Я разве не имел оснований обижаться? Еще сколько! Но лично за себя. Я никому зла не делал. Не мстил! Даже Бондарю! Я за своих кентов мстил ему, за всех зэков! Но не за себя! И доведись — лучше добровольно погибель приму, но «сукой» — нет! «Президентом» меня избрали зэки! Сами! Все! Но и жизнь «сявки» предпочту своей лишь потому, что никогда не буду умерен, будто моя шкура дороже его жизни. И зэки это знают. А вот ему паршивая жизнь чего стоила? Ни детей у Скальпа нет, ни родни. Один, как пес подзаборный. Ну зачем ему жизнь? Зачем дорожил и дрожал? Стоила ли она таких усилий? Ведь рано, либо поздно, все равно сдыхать! Всем. Так чего он боялся смерти? Лучше сдохнуть, чем жить так, как он! Крапивой подзаборной! Сам никого не согрел, от других тепла не получил! А вы говорите об основаниях, — побагровевший «президент» нервно ходил по кабинету.
— Видишь ли, Степан, обстоятельства могут делать из иного либо подонка, либо человека. И я уверен в том, что Скальп стал «сукой» из-за окружения, в каком он здесь был, — сказал Яровой.
— Да! Конечно! В том, что баба родила в дороге — всегда кобыла виновата, — рассмеялся Степан. И добавил: — «Суками» здесь становились лишь те, кто и на воле человеком не был. У них обычно и там ничего не клеилось. И статьи — то насильник, то маленький «прыщ», так мы несостоявшихся начальников зовем.
Яровой встал. Подошел к окну. Стал рядом с «президентом». Вдруг что-то внезапно визгнуло за их спинами. Оба разом оглянулись в окно. В зону въехала собачья упряжка, груженая почтой. Вожак бежал уверенно, тянул оба постромка. По бокам — по пять пристяжных сучек. Каждая свою часть ноши взяла. Нартой управлял старик чукча.
Нарта остановилась около дома охраны. Каюр воткнул остол[19] перед нартой в глубокий снег. Сам в дом вошел. Собаки, оставшись одни, поняли — предстоит отдых. Короткий, но такой сладкий. Долгожданный. Тридцать километров по ненаезженному глубокому снегу. По морозу. Без остановок. А это три часа пути. Да с грузом. Л силы не у всех равные. Вон как дрожат старые больные лапы у задней пристяжной — черной, худой сучки. Бока ее от ремней совсем лысыми стали. Шерсти — почти нет. И холод до самых костей достает. Кишки к концу пути в сосульки превращаются. Живот, отогреваясь до самого утра, пустым барабаном кричит. Спать не дает. И лапы… Они совсем подводят. Эх, лапы! Неужели, вы когда-то были молодыми и, казалось, вам не будет износу? Сколько перст вы пробежали за короткую собачью жизнь! Да разве их сочтешь? А теперь чуть попадет снег меж пальцев — и уже мочи нет от боли, и роняет сучка на каждый сугроб соленые слезы свои. Они мигомзастывают на морозе, мелким бисером горят на снегу. Невелико горе — собачья старость. Но каждому своя болячка дорога. Знает сучка — скоро, ох как скоро потащится она в свой последний путь. В горы. В снега, умирать. Умирать вдали от хозяина. Чтоб не причинять ему напоследок хлопот. Как верный друг, — убережет его от этой неприятности. Старые собаки умны. Жизнь их научила многому. Последний день. Скоро он будет И лизнет собака на прощание руку хозяина. Лизнет, простившись и прощая. Эта рука как-никак кормила ее. Но чаще била остолом, чтоб быстрее бежала. Хозяин в черных, светозащитных очках не увидел, как стали болеть и плохо видеть ее глаза и она перестала различать дорогу, а потому не столько помогала, сколько мешала упряжке. Собаки-то знали об этом, а хозяин — нет. Собачьих слез не видел. А если бы и заметил. Пристрелил бы старую в тундре. И она старалась скрыть немощь свою подольше. Но скоро последний день. Хозяин может и отдернуть руку от внезапной собачьей нежности. Он не поймет, что от по-своему поблагодарила его за все. За то, что кормил одинаково со всеми. Не обделял… Но в этот день она перегрызет ремень. То: ремень, каким привяжет ее хозяин к столбику. И убежит. От побоев от нарты, от тяжелых грузов. Убежит, чтоб умереть свободной. Какой и родилась. А перед этим простится с каждой упряжной собакой. Каждую ласково оближет. Простит им обиды и рычанье. Драки за еду и ошибки. Простится с вожаком. А потом пойдет опустив хвост и голову к самому снегу. Она знает, псы будут смотреть ей вслед. А когда ее не станет видно, задерут морды к луне. Завоют жутким хором прощальную песню свою. Ей, одном по-своему, по-собачьи оплакав ее еще живую. И замрет от горя собачье сердце. Но знает сучка — возвращаться ей нельзя. Вернись — те самые псы, какие только что оплакивали ее, разорвут на части. За кусок юколы, который ей уже не может принадлежать! И повернет собака голову в сторону воя. Постоит, подумает. И потащится дальше. Умела трудно жить — умей достойно умереть.
А вон рядом с ней — тоже пристяжная. Лохматая блондинка! Последние дни в упряжке. Скоро ей рожать. Вон как живот вздулся. Щенки в нем. Много. Шевелятся ежеминутно. Не дают бежать быстро. И есть просят. Постоянно. Но хозяин будто не видит ее состояния, выделяет равную со всеми порцию. Иногда лишь вожак обглоданной костью угостит. Все ж его щенков носит. Остальные — не поделятся. На голодный живот легко ли нарту тащить? Каждому своя жизнь дорога, свое здоровье. А потом… какое им дело до ее щенков? Это она им будет радоваться, своим пискунам, слепым, беспомощным. Да и то недолго. Чуть смогут научиться грызтьь кости, юколу — впряжет ее хозяин в упряжку и — прощайте дети. Когда доведется встретиться и где? Хорошо, что вожак не дает остальным обижать ее. Как-никак и он — отец. По ночам ложится рядом. Греет бока ее. Чтоб щенки не померзли. И на том спасибо. Да и много ли надо теперь? Вот только бы поесть, ну хоть бы какую старую кость. Голодная слюна тонкой струйкой течет из пасти. Блондинка оглядывается. Но кругом лишь снег. Белый и такой же голодный и большой, как ее живот.