Джек Кертис (I) - Банджо
— Вот-вот, правильно, — сказал Лу. — Поразмышляйте, а я пока упакую вещи.
Кейти шмыгала носом.
— Лу, а может быть, я все-таки могу поехать с тобой? — спросил Гэс.
Лу улыбнулся:
— Извини, старина, на этот раз не получится. Сдается мне, здесь совсем не замечают, как все вокруг в мире поменялось. Многим уже не хочется ковыряться в земле, на одном и том же месте, по пятьдесят-шестьдесят лет. Всю жизнь вкалываешь, а потом тебя в этой же земле закопают. А я хочу чего-нибудь повидать, прежде чем загнусь.
— Ты еще не выучился работать по-настоящему, а уже нос воротишь, — сказал отец, свирепо глядя на Лютера.
— Даже если б ковырялся в коровьем дерьме, вкалывал бы на тебя тридцать шесть часов в сутки, тебе все равно этого было бы мало, ты бы все равно пел свою песенку!
— Лу! Как ты можешь так! — воскликнула потрясенная мать.
— Пускай катится, — сказал Мартин. — Он всегда был такой. Говори с ним, не говори — все без толку!
Лу медленно обвел взглядом квадратную комнату, оклеенную обоями, освещенную светом лампы, тщательно всматриваясь во все углы, запоминая напоследок все детали.
— Я вовсе не хочу изображать из себя какого-нибудь там героя, но мне не хотелось бы оставлять по себе плохую память. Не нужно ненавидеть меня за то, что я поступаю так, как считаю нужным.
— Я не даю тебе разрешения ехать. — Отец все еще не сдавался; он напустил на себя такое выражение, надеясь согнать ангельскую улыбку с лица Лу.
— Ты что, собираешься связать меня? И повесить на крючок, как свою любимую пилу? — Лу снова рассмеялся.
— Лу, не надо так, — сказала мать.
Лу махнул рукой.
— Мне нужно пойти посмотреть, как там рыжая свинья, — сказал отец, поднимаясь и направляясь к выходу. У самой двери он остановился и, повернувшись, обратился только к Лютеру: — Можешь отправляться и сражаться на войне, которая тебя совершенно не касается. Но на станцию тебе придется идти пешком.
Когда отец, взяв фонарь, вышел, Лу, прыгая через две ступеньки, бросился наверх, к себе в комнату.
Гэс побежал за ним; в комнате остались всхлипывающая Кейти, Мартин, шипящий на нее и требующий, чтобы она, наконец, закрыла свою пасть, и мать, качающая головой и вздыхающая.
Лу очень быстро сложил то немногое, что ему могло понадобиться. А в дорогу он наденет свой единственный костюм!
— Лу, — заговорил Гэс, — смотри, какой я уже большой! Я могу поймать кролика на бегу!
— Кстати, о кроликах, — сказал Лу, поддразнивая Гэса. — У такого молодца, как ты, впереди большие приключения. Вы как, со старушкой Сэлли уже любились?
— Не дразни меня, Лу. — Гэса больно ужалили слова Лютера; он чувствовал себя так, будто на него вывернули ушат холодной воды. — Я хочу ехать с тобой!
— Ничего не получится. Раз ты еще не вставил малышке Сэлли свою оглоблю между ног, ехать тебе нельзя.
— Лу, давай серьезно! — умоляющим голосом сказал Гэс. — Я по-честному хочу с тобой ехать!
— Знаешь, когда я был в твоем возрасте, я уже опробовал свою оглоблю на фермерских дочках по всей округе, на всех фермах, куда мог бы добежать и вернуться за ночь. — Сказав это, Лу снова рассмеялся.
— Ага, вот почему ты так спешишь уехать! Все из-за Моди?
— О, поглядите на него! А ты умненький для своего возраста, все уже понимаешь, а? — Лютер изогнул свои черные брови и покачал головой.
— Нет, ты мне скажи, это так?
— Ну, могу тебе сказать, она многим дает, и Бог его знает, кто ее обрюхатил. Но если я останусь здесь, она, конечно, будет все валить на меня. А если я уеду — быстренько найдет какого-нибудь другого виновника.
— Ты хочешь сказать, что она... была со многими другими, не только с тобой?
— Конечно, Гэс, и тебе нужно обязательно прокатить ее, пока еще есть время и у нее не очень заметно. И кстати, ты сделаешь ей большое одолжение — ей это дело очень нравится!
И Лу опять разразился своим язвительным смехом.
— Ты можешь хоть на минутку побыть серьезным! — воскликнул Гэс, пытаясь пробиться сквозь напускную веселость Лютера. — И так тошно, без твоих насмешек.
— Сдается мне, что чем мне веселее, тем мрачнее становится наш старик. Никуда не сунься, ничего не делай, кроме одного — увеличивай доходы его фермы!
— Но он говорит, что старается для нас.
— Да брось ты! Он так рогом упирается, потому что ничего толком делать не умеет.
В словах Лютера — в них было много правды — прозвучала горечь. И его улыбка увяла.
Гэс не раз видел, как отец стегал Лютера кожаными постромками за то, что тот якобы что-то не так сделал во время пахоты. И это-то после тяжелого дня работы, когда приходилось управляться с дикими лошадьми, впряженными в плуг! За то, что лошади не были вовремя напоены. За то, что не так, как надо, была повешена упряжь. Или за что-нибудь еще в таком же роде. Но и Гэс и Лу всегда прекрасно понимали, что избивал Лютера отец только потому, что в нем сидела врожденная ненависть к улыбке, открывающимся в усмешке белым зубам, веселым морщинкам у глаз, которые он видел на лице своего сына.
— Послушай меня, чудак, не бери дурного в голову! — Лу снова рассмеялся. На его лице глубоко обозначились ямочки, глаза были чистые и ясные. — Я уезжаю и думаю, что всю дорогу буду развлекаться.
— Ты доберешься до Виннипега?
— Может быть, даже до Монреаля! А там французские девочки...
Гэс смотрел на своего любимого брата. У Лу были роскошные черные волосы, смуглое, красивое, жизнерадостное лицо, крепкие мужские плечи. Держался Лу всегда прямо и уверенно. От мысли, что его идол уезжает, Гэс готов был расплакаться. Кто еще, кроме Лу, мог быть таким сильным, бесшабашным, таким свободным, беззаботным, таким полным жизни!
А рано утром Лу исчез, как много раз он исчезал в прошлом — никто не видел, как он ушел. Он просто растворился в темноте, в которой, наверное, была видна лишь его сияющая, белозубая улыбка. Мартин сердито бурчал, что теперь ему придется доить вдвое больше коров — и все потому, что этот ничтожный Лу выкинул такую дурацкую штуку! Натягивая сапоги, он прорычал зло:
— Надеюсь, его подстрелят в первой же перестрелке. Может, тогда он поймет, сколько неприятностей всем причинил!
— Заткнись, — сказал Гэс. — Он вернется. И вернется с ухом кайзера на штыке. Вернется героем. А ты будешь по-прежнему ковыряться в дерьме!
После того, как боевые действия закончились, Лу не сразу отправился домой. Все остальные уже вернулись, а его все не было. И когда он сообщил, в какой день прибывает, его встречали не так, как встречают героя, возвращающегося с войны.
На станцию пришли Гэс, вся семья, Сэлли и те ребята, с которыми Лу когда-то дружил — уже далеко не маленькие мальчики. Они неловко переминались с ноги на ногу и говорили: “А помнишь, как старина Лу всегда шутил? А помнишь, чего он учудил, когда... Да, скажу вам, он мог заставить и козу рассмеяться...” Но в их голосах присутствовали нотки какого-то беспокойства; потом все притихли, как зрители, ожидающие главной сцены; они чувствовали, что Лу, тот Лу, которого они помнили как вечного шутника, может оказаться совсем другим.
Пришли встречать Лютера Бенни Пикок, который женился на Моди Коберман, чтобы избежать призыва в армию, и Дональд Додж, который после отъезда Лу стал владельцем биллиардной и бара. И еще один из старых товарищей Лу — Гроувер Дарби, которого назначили шерифом, потому что он большого роста, достаточно толстый и медленно выговаривал слова.
Жених Кейти, Джеральд Лундквист, запаздывал — он вызволял быка своего стада, запутавшегося в колючей проволоке.
Мартин так и не нашел себе подружки. Некоторые поговаривали, что он просто слишком жадный и не хочет тратиться на ухаживание; другие утверждали, что он выжидает и присматривает себе достойную партию. А сам Мартин молчал: с каждым годом он становился все более молчаливым, все больше любил совать нос не в свои дела. И если что-то все-таки говорил, то очень язвительно и едко.
Здание железнодорожной станции, выкрашенное в желтый цвет, располагалось на самом краю городка, который в Европе назвали бы глухой деревней. Рядом с ним высились высокие цилиндрические элеваторы, стоявшие как памятники в честь победы человека над равнинами.
С востока донесся долгий гудок; в той стороне колея проходила как бы в ущелье, вырубленном в мягком песчанике, и поэтому звук гудка доносился сильно искаженным, но усиленным тем, что был зажат между стенами. Эти гудки становились своеобразной музыкой, и машинист каждого паровоза, проводя состав сквозь это ущелье, пытался сыграть гудком свою особую железнодорожную мелодию. В то утро песнь гудка и стука колес казалась печальной; в ней слышались слова: “Уже рассвет — а солнца все нет, уже рассвет — а солнца все нет...”
— Никогда не забуду, — сказал Бенни, — как старина Лу засунул...
Удар острого локтя Кейти по ребрам оборвал рассказ. Он проследил за направлением ее взгляда, который был устремлен на старого Гилпина. Старик казался статуей, изваянной из камня и установленной у края платформы.