Эльмира Нетесова - Утро без рассвета. Камчатка
Но вот невдалеке завизжало, будто чья-то дверь на ржавых, несмазанных петлях любопытно приоткрылась. И вдруг ухнуло пушечным выстрелом. Яровой оглянулся и заметил, как совсем неподалеку от него ломаются и тут же рождаются новые торосы. Льдины наползали одна на другую. Вздыбливая, крошили те, какие послабее. Лед жил. Его ломало течениями, а морозы сковывали и выдавливали на поверхность льдины редкой красоты. Глянешь — и не верится, что не руками человека, а прихотями, капризами природы сотворено подобное. Вот три атланта встали в полный рост и подпирают мощными руками льдину, как землю. А она давит на их головы, плечи… Чуть дальше, на горе, конь без всадника. А это? Яровой глазам не поверил — точная копия двуглавого Арарата. Только уменьшенная во много раз.
Но вот что такое? Чья-то тень мелькнула. А может, показалось? Яровой вгляделся. Белый, как изваяние из снега, песец отскочил от человека шагов на двадцать, и сидит, льдами любуется. Если бы не черные, озорные глаза, за ледяную игрушку принять недолго. Вон сколько важности в позе. Сколько гордости! Прямо статуя, а не песец! Но попробуй Аркадий свистнуть, и эта важность, прижав уши, стреканет в торосы без оглядки, унося в хвосте испуганное сердце. Но Яровой не любил пугать зверушек. Он так же молча наблюдал за песцом. Тот нюхал воздух. Тихонько тявкал. Потом громче. Подружку звал. Скоро весна…
Яровой осторожно пошел по льду. Пора возвращаться.
Ступив на берег. Аркадий оглянулся. Хотел попрощаться с океаном. И тут же схватился за фотоаппарат. Из полыньи, в которой недавно охотился тюлень, высунулась любопытная морда белого медведя. Он обнюхивал следы около полыньи. Аркадий успевает сделать кадр и уходит от океана.
Время близилось к полудню. Снег уже не хрустел под ногами. Стал мягче, податливее. Значит, потеплело. Да оно и заметно. Вон горностай — хвост веером распустил, за подружкой по сугробам быстрее ветра носится. Глазенки, как две черные бусины. За долгую зиму истосковалось зверье по теплу.
А вот что это такое? На маленьком деревце снежными комками куропатки отдыхают. На солнце греются. Если бы не глаза, что резко чернеют на фоне белого оперения, куропаток невозможно было бы заметить, отличить от снега. Но с теплом и они сменят оперенье. Покрасятся под цвет причесок ереванских модниц — рыжий с пегим вперемешку. Только у куропаток цель противоположная — стать незаметными…
Яровой удивился. Давно ли он шел сюда! Всего час назад. Тундра казалась такой холодной, безжизненной. А сейчас… На глазах ожила, изменилась, наполнилась голосами, криками. Под каждым сугробом кто-то просыпается, весь снег исчерчен, словно разрисован, разными следами.
Вот мышь бежала. Уже беременная. Часто останавливалась, отдыхала. Вон снег подтаял, где ее живот был. Под пустым животом снег не тает. Вон какими мелкими шажками шла. Совсем тяжело ей было. Но что это? Что так испугало мышь? Почему она вся вжалась в снег? И побежала суматошно. Лапы от страха вздрагивали — вон какие неровные следы! Куда же это? Чужая нора! Выгнали. А еще соседи! Но кто ее гнал? Опять лиса. Не бежала— летела. Прыжки большие, сильные. И все ж догнала. У самой норы. Вот маленькая капля крови замерзла. Потерянным рубином на солнце горит. А вот и сама рыжуха в чьи-то лапы попалась. Лишь пучки шерсти по снегу разметаны солнечными искрами. Да, следы борьбы. За жизнь. Снег истоптан, исцарапан, изглодан. Попалась плутовка в лапы целой волчьей стаи. Изорвали на мелкие куски. Всю без остатка съели. Ни костей, ни хвоста. А лисята, наверное, ждут свою мать. Острыми мордочками снег и воздух нюхают. Где она? Розовое пятно замарало снег. Это все, что от нее осталось. Последнее тепло, последнее дыхание жизни ушло, растаяло. Нет их. В тундре побеждает тот, кто сильнее.
А кто там в снегу копошится? Кто там ворчит? Енот! Конечно, он! Детвору на прогулку вытаскивает. Пора! Уже большие. Но дети не хотят. Шубенки хоть и теплые и мороз в них не страшен, но в норе лучше. Темно и спокойно. А там снаружи — лисы и песцы, волки и медведи. Хорошо взрослым. Они все знают и понимают. Тут же попробуй, запомни, кто тебе больше опасен. Отличи каждого по запаху. В игре все перезабудешь. И родного отца за волка примешь. Что? Тяжело всех прокормить? Самим пора добывать? Что ж, может, и верно. Отец настырен. За воротник ухватил и тянет наружу. А ребятня орет. Как трудно становиться взрослыми, как не хочется расставаться с детством! Троих вытащил енот. Но четвертый, самый маленький, самый любимый, застрял, лапами упирается, визжит, плачет. Просит отца не гнать на прогулку. Кашляет, вцепившись и материнский бок. Больным хочет прикинуться. Но отец неумолим. И со слабым писком приходится покориться…
Яровой улыбается. Как здесь чисто и светло! Какой тут необычный воздух. Он бодрит. Он заставляет человека быть сильнее собственного здоровья. Иначе нельзя. Это Север. Он не признает слабых.
Яровой возвращается в зону бодрым, отдохнувшим, полным новых впечатлений. Может, потому пожалел в глубине души начальника лагеря. Тот, склонившись над столом, что-то писал. Он оторвал голову от листов бумаги на звук шагов. Увидев Ярового, улыбнулся:
— Наконец-то! А я уже тревожиться начал. Без плотного завтрака — на прогулку. Зачем же так?
— Мне кажется, когда смотришь на ваш океан — рождается второе дыхание… Это в нашей работе важнее сытости… Кстати, вы сами насколько доверяете своему «президенту»?
— Полностью! — не колеблясь, ответил начальник лагеря.
— Бывали случаи, когда он вас обманул?
— Никогда. Жизнь предложила массу ситуаций и обстоятельств, какие убедили, что Степан — лишь по недоразумению какому-то преступник. В душе он самый работящий и хозяйственный мужик. Настоящий крестьянин. Живучий. Смекалистый. Сильный. Его бы в иные условия, и из него получился бы отменный хозяйственник, председатель колхоза, например. У него не было страсти к накопительству. Как у иных воров. Он сам мне как-то признавался, что всегда боялся идти на дело. Боялся милиции и суда. Боялся лагеря. Что даже здесь он спит спокойнее, чем на свободе. У него мать в деревне живет. Так он каждому письму ее радуется. Делится со мною. Вот и сегодня письмо показал. Брат дом отремонтировал. Крышу первый раз железом покрыл. Степан все заработанные деньги домой просил перечислить, матери. Хоть и преступник! И вор, а сколько светлого в нем! До «малины» кузнечил. И у нас этим занимается. Лопаты, кирки, тачки сам ремонтирует. Руки у него — умнее головы. Но не сразу он у меня таким стал. Хлебнул я с ним поначалу. Измучил он всех нас здесь. А меня так в особенности. Клички всякие давал… И уж совсем решил я его на Камчатку сплавить. Да случай подвернулся. Мы тут не только руду, а и уголек добываем. Так вот однажды пласт рухнул. Крепления не выдержали. Обвал. Два штрека засыпало. Я туда. Первый раз в жизни узнал в тот день, как сердце болит. Бегу, а перед глазами мелькают лица тех, кто там работал. Кого сам послал. И вспоминаю: у того — двое детей. У этого— мать и отец старики. У третьего отец— инвалид войны. Самому тридцати нет. Бегу, ничего не вижу. Снег перед глазами то красными, то черными кругами. Как упал, что было — ничего не помню. Тогда думал, что предложи судьба выбор, не колеблясь, собственную смерть наградой счел бы, только бы они живы были. Очнулся я вот здесь. Рядом врач. И… Степан. Лицо трясется. Я вскочил. Он меня снова на кой ку. Вы видели Степана. Ему и медведя удержать будет не тяжко. Спрашиваю его — как там? Отвечает: «Порядок! Все кенты живы и здоровы! Ни одной царапины. Всех откопали в момент». Так-то вот, — вздохнул Виктор Федорович и продолжил. — Оказалось, инфаркт был. Врач сказал, что бредил я все время. А дежурили около меня зэки. Все шесть дней. Врачу помогали. Пурга была как раз, дороги закрыла. Половина персонала не смогла выбраться из поселка сюда. Так зэки дело себе нашли. Утеплили бараки изнутри. А все он, Степан. Стыдно сказать. Но и сюда он меня принес. На руках. С тех пор и сломался лед. А как— сам не знаю. Но только с того дня я всегда знал— подчиненные не сообразят, забудут, а Степан не подведет. Если не может сказать, смолчит, но врать не станет. Постой-ка, но ведь он о Бондаре… А Игоря я знаю давно. Кремень — не мужик. Не мог он польститься на какие-то там побрякушки, — размышлял вслух начальник лагеря.
— Скажите, Виктор Федорович, вы сами что-нибудь об этом Скальпе знаете?
— Нет. Но из-за него и подобных много перенес. Теперь все иначе. Все, что мне надо, зэки сами расскажут. Не станут темнить. Знают, я никого к ним не подсылаю. Не шпионю за ними. Доверяю разумно. И на это имею свои основания. К тому же метод «стукачества» всегда считал недостойным. Это грязно. Если не сказать большего. У меня «мушки» тошноту вызывают. И что зэки! Я сам бы каждого предателя гнал! Я ведь войну с партизан начинал. Вы меня понять должны, немало мы от предательства натерпелись. Потому мне отвратителен любой, способный на такую мерзость! И считаю я, что человек, пользующийся услугами подлеца, сам в чем-то таков же… Это проявится, если жизнь поставит его в определенные обстоятельства. Да и не оправдал себя этот метод. Все потому, что подлец никому не может быть предан. Он подлец всегда, во всем и со всеми. У него нет друзей, нет убеждений. Это особый сорт людей. Непорядочность — их первое и второе «я». Человеку присуща преданность совести и разуму. А для них эти понятия — камуфляж. И я бы таких наказывал самым жестоким обрядом за потерю достоинства! — сцепил кулаки начальник лагеря так, что они побелели, и продолжил: — Ведь подлец, заложивший зэка, может и оговорить его. И идет на это только из личной выгоды. Порою мизерной. Но завтра ради этой самой выгоды он и меня поставит под угрозу. Точно также наплевав на меня, как на того зэка. Все в зависимости от того, чья чаша весов надежнее, на того и работает. Но я не хочу пользоваться помощью кретинов! Это я вам как человек говорю. А как начальник лагеря двумя словами скажу: не доверяю им. Одно дело иметь оперативных сотрудников. Наших людей. Другое дело — сотрудничать с подонками…