Виктор Смирнов - Лето волков
Председатель исчез в полутьме конторы.
– Ну, наводят тень на плетень, – заявил Маляс.
– Глаза засоряют! – согласилась Тарасовна. – И похороны сразу!
– А к рукам скоко прилипнет, а?
– Ну, то зря, – возразила Тарасовна. – Глумский честный.
– Честность действует до определенной суммы! – поднял палец Маляс.
Попеленко, меся грязь, вернулся с карьера. За спиной карабин, пилотка-словачка сбилась, из кармана торчали тридцатки. Одна бумажка упала в грязь. Маляс подобрал, догнал ястребка:
– Вот. Ваше добро. Чужого не берем.
– Сунь мне в карман.
Попеленко, постучав, вошел в контору. Щелкнула задвижка.
– Видала? Тридцатка им не деньги. «Сунь в карман!»
– Ты сходи на карьер, – шепнула Малясиха мужу. – Может, чего осталось?
Крот и Олена продолжали стоять в стороне от общего гама. Кузнец почесал пропитанную сажей полуседую шевелюру.
– Скоко молотом стучал, по́том обливался, а тут – из глины богачество.
7
На опушке, в высокой траве, лежали трое: Юрась, Дрозд и Горелый. У Горелого ремни перехватывали крепкую спину. Обожженную часть лица он окунул в зелень. Дрозд изучал в бинокль контору и собравшихся.
– А, может, зараз атаковать, захватить гроши? – предложил Юрась.
– Ты уже атаковал. Прибежал без кепки, – произнес Горелый своим «свистулечным» голосом.
– Лейтенант, гад! Пулемет на улице, а он с автомата. Кепку пулей снесло.
– А надо было голову, – Горелый взял у Дрозда бинокль.
Увидел идущего к карьеру Маляса:
– Вот что, Юрась! Ползи к этому охотничку, как его. Скажи, чтоб приходил в лес, он знает куда.
Юрась, оставив ППШ, ящерицей подполз к дороге, затаился в бурьяне.
Охотничек вздрогнул, увидев вдруг, среди зеленой гущи, чью-то руку. Палец поманил его. Маляс остановился и медленно пошел к пальцу.
8
На Гавриловом холме глухарчане заполнили большую часть пространства меж могилами. Тося будто и не снимала черное одеяние. Стояла, поддерживаемая с одной стороны Серафимой, с другой Иваном. Гроб, еще открытый, был на телеге. Глумский мял кепку.
– Ну вот… Уходит от нас большой человек. Бескорыстный. Он до глины был, как до дитя родного. Нежил, голубил, просеивал, морозил, стругал, разминал бессчетно. Выдерживал годами, будто жизнь бесконечная. На пальцах кожа – тоньше бумаги. Больно, а терпел. Сколько примесей знал, все по чутью, до миллиграмма. Другие по глине ходят, а он душу в ней видел.
Председатель положил в гроб, рядом с гончаром, «берлинский» глечик.
– С ним и уйдет. Никто такого не вытачивал и не выточит.
У Тоси слез не было. Словно чего-то ждала. Как будто, пока не заколочен гроб, была надежда на возвращение.
– Ой, друг наш товариш, дорогой суседушка, – начала Тарасовна.
На нее цыкнули. Кривендиха зашептала:
– Глумский сказал: без причеток. Стоко наголосились за войну: душа не сдержит.
Тося наклонилась, провела ладонью по щеке отца, поцеловала в белый лоб. Старший Голендуха держал в зубах дюжину гвоздей. Ждал.
9
С высокого крыльца Варя видела, сквозь листву, собравшихся на кладбищенском холме. Она исчезла на миг, затем появилась в черном платке. Направилась к калитке…
Замерла, склонив голову и размышляя. Вернулась в хату. Подошла к окну, сорвала с палки занавеску. Щелкнули деревянные кольца. Бросила занавеску на пол. Потом вторую… Вечерний свет ворвался внутрь.
Через час весь пол был завален. Варя, ступая прямо по вещам, что-то поднимала, осматривала. Иную вещь складывала в сундук, а большую часть бросала под ноги. И напевала при этом довольно веселую, совершенно не созвучную печальному дню песню:
– Девка в сiнях стояла, на козака моргала:Ты, козаче, ходи, мене верно люби.Серце мое, серце мое…
Но лицо Варюси никакого веселья или просто радости не выражало.
10
Яцко, с лопатой в руке, отправился из хаты в садок.
– Ты куда, на огороде все вскопано, – высунулась из окна жена.
– Барахло буду выкапывать.
– Ты шо? Сдурел? Время неспокойное. Хай лежит!
Он, однако, упрямо шагал вперед. Жена догнала бухгалтера за сараем.
– Шо тебе надо? Може, серед лета пальто драпово начепишь?
– Пальто ни к чему. Мне мешки нужны прорезиновые.
– У тебя ж плащ есть!
Но бухгалтер уже начал копать поросшую травой землю.
11
Тося сидела, не снимая черное. Серафима поставила перед ней тарелку.
– Поешь куцейки! Батько глядит сейчас, думает: куцейку в память мою кушает… То ему по́ сердцу.
Тося поднесла ложку ко рту. Иван смотрел на нее, не зная, что сказать. Любые слова утешения казались казенными и бесцветными. Он встал.
– Мне надо идти…
Уже подходя к порогу, обернулся, ощутив движение за спиной. Тося, бросив кутью, вскочила, обхватила его шею, содрогаясь от рыданий и прижимаясь губами к его щеке.
– Поплачь, Тося, поплачь, – сказала Серафима. – Надо. Если зараз не поплакать, слезы всю жизнь душить будут. Господь с вами вовеки!
Она перекрестила тесно сомкнувшуюся пару.
12
Крот дырявил пробойником металлический уголок. Глумский сделал большой заказ для ремонта гончарни. Уголки, рейки, даже легкий тавровый профиль под основания новых печей. Настоящий профиль прокатывают только на заводах. Но сообразительный Крот решил использовать рамы от бронетранспортера и полуторки, застрявшей на реке.
Глумский, полагал кузнец, отвалит хорошую сумму: что ему стоит, если денег нашли несчитано много?
На Гната, вошедшего в кузню, Крот лишь покосился: не до него было. Дурень, щурясь от дыма и яркого света в горне, поставил на пол мешок.
Олена оторвалась от мехов. Гнат замычал, захехекал. Он кланялся чаще, чем всегда. Так бывало, когда он отмечал какой-нибудь свой праздник. У дурня существовал календарь, недоступный для посторонних. Он показал Олене ставший любимой его забавой звонок. Гнат привязал к нему бечевку с гвоздем, и звонок превратился в колокольчик.
– Держи и вали! – кузнец протянул ему зелененького «шахтера».
Дурень поклонился, сунул бумажку в карман ватника. Но оставался на месте. Кузнец отложил инструменты.
– Ну, шо тебе ще надо?
Гнат, радостно мыча и смеясь, показал на мешок.
– Эй, щедрик-ведрик, щедрик-ведрик, вечер добрый, вечер добрый, – не по времени затянул он рождественскую «щедривку».
– Ну, принес, молодец, расплатились. Пошел!
Олена взяла с полки что-то завернутое в тряпицу, протянула Гнату. Тот принял дар, попятился и, радостно мыча, исчез.
– От дура, – бурчит Крот. – Ты ж свой обед отдала.
– Ну а шо ему три рубля?
– А ему хоть три рубли, хоть сотельна. Укоряешь? А чей хлеб ешь?
Он вытащил из углей раскаленный штырь, ось будущего гончарного станка, сунул в кадку. Поднялось облако пара. Сквозь пар, краем глаза, кузнец увидел, как Олена развязала мешок Гната, достала завернутый в тряпицу какой-то предмет. Отвернувшись от мужа, она сунула находку под прожженный брезентовый фартук на полице.
Крот положил штырь на верстак.
– А шо там у тебя, Олена?
– Та ерунда, Лексеич!
Крот, мрачнея, подошел к полице. Поднял фартук и развернул тряпку.
Свет горна упал на раскрашенную скрыньку – шкатулку для хранения всяких женских безделушек. В скрыньке была скважинка для ключа.
– А… из Лесу? Твоей Варьке? Понятно, откудова ее цацки. Ключ иде?
– Прокоп Олексеич! То не наше. Варя уехать хочет! Незнамо куда!
Крот подумал и почесал культю с подвернутым рукавом.
– Наше чи не наше, но точно не ее. Грех не спользовать.
Он поставит скрыньку рядом с тисками. Шкатулка, хоть и пошарпанная, переливалась красками. Глаза Олены были в слезах:
– Лексеич! Она одна! А жить надо! Невезучая, красота счастья не дала!
– До веселой жизни тянулась, вот и невезучая. Я, инвалид, за кажную копеечку… Вон люди мешки с деньгами нашли. А тут нам привалило. Гнат, может, потерял, какой с него спрос?
Олена вдруг опустилась перед мужем на колени.
– Проня! – вдруг вырвалось у нее. – Для себя ничего не просила… никогда. Уважь! Пожалей сестру!
– Эх, дура ты дура! Везет раз в жизни, второго раза не будет!
Крот швырнул ей скрыньку. Олена едва успела поймать ее, подставив руки. Сморщила лицо от боли: вещь была тяжелой, с острыми краями.
– Господь тебя отблагодарит за доброту.
– Уже отблагодарил, – буркнул кузнец. – Руку забрал. Добре, шо я тебя до труда приучил, а то была б такая ж, як твоя Варюся.
13
Иван застал Гната у Вари. Дурень, сидя в углу, доедал борщ. Под рукой держал звонок; то и дело дергал веревочку и прислушивался.
– Уезжаешь? – Иван оглядел комнату.
– Уезжаю. А что, задержишь?
Жилье Вари наполовину опустело и потеряло весь свой, казалось, навечно поселившийся здесь дух уюта и покоя. Не видно было блеска посуды за стеклом буфета, вышивок на рушниках и занавесках… чудесный ажурный столик «Зингера» скрыло наброшенное сверху рядно.