Виктор Смирнов - Ночной мотоциклист. Сети на ловца. Тринадцатый рейс
На последнюю мелочь я заказал еще кружку пива. Сквозь застекленную, с узкими металлическими переплетами стену закусочной были хорошо видны стрельчатые готические башенки над воротами форта. Отсюда до крепости сотня шагов.
А сколько до причалов?.. Собственно говоря, ответ на этот вопрос и служил обоснованием для алиби. Убийство, по всем нашим расчетам и данным экспертизы, произошло в десять сорок пять вечера. Допускалось отклонение в плюс–минус пятнадцать минут.
Это отклонение не мешало признать алиби Копосева. Единственный путь к стоянке «Онеги» и «Ладоги» лежит через главные портовые ворота, и преодолеть его за четверть часа невозможно, даже будучи профессиональным бегуном.
Но теперь–то я знал, что мог существовать и второй, гораздо более короткий путь: через форт и бетонные колодцы. Не исключено, что подготовленный человек способен, покинув причал, через семь–десять минут очутиться близ «Стадиона».
Конечно, это сопряжено со многими трудностями. И все–таки алиби уже нельзя считать чистым. Нужна дополнительная проверка. Но как ее устроить?
Нам не известно с достаточной точностью время убийства. Четверть часа — допуск небольшой, и в ином деле он не играл бы роли. Но сейчас он мог стать тем самым неправильно положенным кирпичиком, из–за которого рушится все здание.
Я расплатился, вышел из закусочной и поднялся на Садовую горку. Отсюда несколько дней назад я смотрел на китобойцев. Сейчас скамейка была пуста, старички шахматисты взяли тайм–аут, а викинг, должно быть, уплыл открывать Гренландию. Что ему стоит?
Мне показалось, эта случайная встреча произошла давным–давно, она принадлежала другому миру — тихому и неспешному.
Было пять часов. К полуночи я должен вернуться в порт, а завтра «Онега» уйдет в свой тринадцатый рейс. У меня появилось такое ощущение, что я оставляю дело, для раскрытия которого не хватило лишь одной детали… Не успеть. Ничего не успеть! Но хоть какую–то зацепку нужно оставить Шиковцу!
Если бы удалось более точно определить время убийства, многое прояснилось бы. Мы знали бы наверняка — подтверждается алиби или нет.
Я еще раз вернулся к тому трагическому вечеру. Не промелькнет ли все–таки подсказка?
…Вот я подхожу к причалу. Уже смеркается. Сумерки в эту пору наступают примерно в начале одиннадцатого. Посидев немного близ «Онеги», поднимаюсь на борт. Становится совсем темно. Разговор с Карен длится пять–десять минут. Затем на протяжении примерно двадцати минут Марк Валерий демонстрирует свой киноопус.
«Примерно, примерно!..»
Убийство могло произойти только в то время, когда я был в каюте. Но… Когда я был в каюте?
Стоп. Восстановим все подробности. Вот начинается фильм под неистовое «звуковое сопровождение» Васи Ложко. На экране появляется незнакомый город. «Ча–ча–ча», — вопит приемник. Следующие кадры — знакомство с фрау Кранц. Она вплывает иод ясные, торжественные звуки… вальса, полонеза… Нет, менуэта. Да–да, галантного менуэта, его мелодия с характерным трехтактным ритмом странно сочеталась со строгой арией.
Я вытер пот с лица. А если все–таки попробовать вспомнить, как вспоминал я когда–то, тренируя память, темы Пасторальной? Может быть, удалось бы по этой мелодии определить и само произведение, а затем, просмотрев радиопрограммы, установить время…
Музыка была настоящей, глубокой, она не могла скользнуть мимо программы, как фон, наподобие тех скороспелых легких мелодий, которые звучат в антракте между новостями.
Ведь есть же люди, которые узнают композитора по «почерку». Окажись на моем месте такой знаток, он был бы полезнее для угрозыска, чем дюжина бойких Черновых, овладевших приемами дзю–до.
«Вспомни! — приказал я себе. — Максимальное сосредоточение, ну!»
Мысль, восстанавливающая прошлое, иглой вошла в мозг. Та музыка… Та музыка… Прозрачная, наивная, чистая. В ней была подкупающая «досимфоническая» простота…
Кажется, я слышал тогда легкий голосок клавесина. Струнные… Потом возникла строгая и возвышенная ария: «Эт экзультавит…» Два слова возникли в памяти. Через минуту я мог пропеть фразу, укладывающуюся в трехтактный ритм. «Эт–эк–зуль–та–авит…» Но здесь мелодия обрывалась, и продолжение ее никак не шло на ум. «Эт–эк–зуль–та–авит…» Оратория? Месса?
Если бы еще раз услышать тот небольшой музыкальный отрывок, я без труда узнал бы его, как свидетель, который не в силах описать портрет человека, сразу узнает его в лицо
С Садовой горки, не мешкая, я направился в магазин грампластинок. До закрытия «Мелодии» оставалось около часа, но у дверей все еще толпилась очередь, в основном женщины с ребятишками. Они приходили сюда, в студию, записывать голоса. Потом эти голоса, овеществленные в черных гибких кружках, укладывались в чемоданы мужей, а мужья увозили их в плавание — иной раз на полгода, на год. Ребячьи голоса ломались, фальцеты превращались в баритоны, а мужья все слушали, качаясь на чужих волнах, знакомый лепет.
У прилавка я увидел Машутку в темном переднике со значком фирмы. Она испугалась, увидев меня, захлопала ресницами, как–то по–детски вытянула тонкую шею.
— Что–нибудь случилось? Почему ты не на «Онеге»?
Я успокоил ее, сказав, что Вася Ложко жив–здоров и цвет лица его не изменился за истекшие полсуток.
— Мне нужна свободная кабина. И пластинки. Выберу по списку. Меня интересует семнадцатый–восемнадцатый век. Кантаты, оратории.
В кабине стояло мягкое, уютное кресло. Машутка внесла стопку пластинок и задернула штору. Покупатели зароптали.
— Товарищ завтра уплывает в Антарктику, — объяснила Машутка. — Запасается на год.
«У механика будет толковая жена», — подумал я. В стопке удалось отыскать «Stabat mater» Перголези. Я пропустил хоровую часть и начал с арии: солировало сопрано.
Нет, в каюте Марка Валерия я слышал не Перголези. Хотя какие–то родственные нити были ощутимы, все же своим дилетантским инстинктом я ощущал и отличие. Музыка, которая звучала сейчас в динамике, казалась чем–то близкой порывистому и нежному Моцарту, а та… Та была грубее, прямолинейнее и вместе с тем глубже.
Люлли. Глюк… Нет, не они! Я словно блуждал вслепую, вытянув руки, где–то очень близко от того€ что искал…
Выбор пластинок Баха был невелик. Ни одной кантаты не нашлось. Я поставил первый Бранденбургский, ту часть, которая написана в форме менуэта.
Солировал гобой — не женский голос, — иной была и мелодия, но все–таки я почувствовал, что на этот раз не ошибся в выборе композитора.
За Бранденбургским прослушал концерт для клавесина, все более убеждаясь, что нахожусь на правильном пути: «Бах, только он, с его наивным, грубоватым реализмом и мистической отрешенностью…»
Когда Машутка отдернула штору, я увидел пустой зал и продавщиц, которые завязывали косыночки у зеркала.
— Возьми пластинки с собой на «Онегу».
— Нет денег, — признался я, краснея.
— Потом отдашь. А хочешь, перепиши на пленку. У Васи отличный магнитофон. «Филипс». Будешь слушать в рейсе. Вася с удовольствием поможет. Вася тоже любит музыку. Вася…
— Я ищу лишь одну пластинку Баха. У вас ее нет.
— Ты так увлекаешься серьезной музыкой?
— Если бы зайти к кому–нибудь из коллекционеров… — подумал я вслух. — Ты не подскажешь?
— Конечно же! Загляни к Борисоглебскому. Он и живет неподалеку. Очень хороший! Хромой, знаешь, после полиомиелита. Каждый день заходит. Я провожу тебя.
Она щебетала без умолку, подкрашивая губы. Я был для нее одним из самых достойнейших людей на свете, потому что работал на «Онеге», рядом с Васей.
Борисоглебский оказался безусым юнцом, рыжеволосым и приветливым. Он прыгал на костылях, как подбитая птица, от стеллажа к стеллажу, где рядами выстроились пластинки. Он был весел. В этом мире застывшей и готовой в любую секунду ожить музыки, в мире, где творил глухой Бетховен и вдохновенно импровизировал слепой Гендель, физическое несовершенство не значило ровным счетом ничего.
— Бах, вас интересует Бах! — повторял Борисоглебский, рассматривая надписи на полках. — Прекрасно. «Nicht Bach! — Meer sollte er heissen…»[2] Помните замечательное высказывание Бетховена?
— Вы уверены, что отрывок, который вы слышали, написан в форме менуэта?
Он радовался мне как единомышленнику.
— Кажется, да. Два слова я разобрал: «Et exultavit».
Подпрыгивая и размахивая острыми, высоко поднятыми, как у всех калек, плечами, он как–то неожиданно быстро скрылся в соседней комнате и через минуту выскочил оттуда, держа подбородком словарик. Несмотря на костыли, во всех движениях изуродованного болезнью парня сквозили энергия и изящество.
— «Et exultavit», «И возрадовался»… Очевидно, культовая композиция! Давайте начнем с этого.
Мы выслушали одну из частей скорбной «Высокой мессы». У меня начали слипаться глаза, но Бах был здесь ни при чем. Сказывались злоключения бурного дня.