Эльмира Нетесова - Месть фортуны. Дочь пахана
— Тебе, лярва, дышать тихо надоело? Когда приморился тут, клялся, что от дел отмазался и не высунешься никуда!
— Я и не возникаю нигде!
— А кто вчера музей тряхнул?
— Так это что? Разве навар? Вы не позарились бы…
— Чего? Ты, секи, пидер, что из-за того гавна все малины сегодняшней ночью менты трясли. Таких кентов в мусориловке приморили! Все из-за тебя! Клевые дела сорвались. Теперь лови фортуну, когда обломится момент! — совали Сивучу кулаками в бока и в. зубы.
— Короче! Без трепа! Гони все, что увел из музея! Доперло! И не тяни резину! Иначе шкуру с тебя спустим на подтяжки. И не вздумай слинять. Из-под земли достанем! — пригрозил Сивучу рослый, бородатый мужик.
— В другой раз высунешься из хазы, разделаем как маму родную! — пообещал глухо. И, схватив фартового за грудки, притянул к себе так, будто хотел взять его на кентель:
— Теперь отваливай! В зубах волоки все, что спер вчера! Иначе с твоей «зелени» салат накрошим! Да мозги не сей, в другой раз уламывать не станем, снесем кентели и все тут. Тебе и твоим пацанам…
Капку трясло, как в лихорадке. Она понимала, силы не равны. Придется вернуть первый навар. Иначе не сдобровать. Но это — сегодня! А на завтра нужно хорошо запомнить каждого. В мурло. И тогда не упустить свой час.
Сивуч вернулся в дом шатаясь. Весь в багровых фингалах, в грязи.
Капка отдала ему сандаловую фигурку молча. Ребята тоже не промедлили.
Сивуч тяжело вышел из дома. Вскоре вернулся, зажав ладонью кровоточащий рот. До вечера он тихо постанывал в своей комнате. Полоскал рот отваром крапивы, содой. Менял примочки на лице. При этом глухо матерился.
Капка выстирала его рубашку, брюки. Заварив чай, носила Сивучу, жалея молча — сердцем и глазами.
Фартовый не упрекал ребят за случившееся. К вечеру вышел из своей комнаты, сидел в гостиной молча, долго курил, о чем-то думал, что-то вспоминал.
Он понимал, что не сможет справиться в одиночку с городскими фартовыми, не сумеет отплатить за себя. Стар стал, силы и смекалка подводили.
Капка присела рядом с фартовым, вздыхала сочувственно:
— Тебе очень больно? — не выдержала она.
— Уже не шибко.
— А почему ты один живешь?
— Потому как закон держу, — насупился Сивуч.
— Так он для фартовых. А ты уже не в малине, — поддержал Задрыгу Мишка.
— А ты, Гильза, смекни, о чем трехаешь? Мамзели простительно не допереть, тебе — западло такое, — хмурился Сивуч. И раздавив окурок в пепельнице, продолжил:
— Фартовый может смыться от ментов, из зоны, из тюряги, но не от кентов. Они всюду достанут.
— А за что?
— За то, что всю жизнь фартовал, каждого законника в мурло знаю, и не только его «будку», а про все дела. Покуда сам дышу — фартовые не дергаются, а бабу приволоку — пришьют обоих, чтоб самим кайфово канать. Никто друг другу не верит. А что как та баба заложить вздумает? Ментам. За навар. Всяк другого по себе, на собственное горе и ошибки примеряет. Повторять их никому не по нутру, — вздохнул Сивуч.
— А кто бы пронюхал? Жила бы тихо, не выходя из дома. И не узнали б, — не унималась Задрыга.
— Во, гнида, прицепилась! Мы всего раз нарисовались в музее. Там никого из фартовых не было. А пронюхали и надыбали.
— Ну зачем тебе про них говорить тетке, если она не фартовая?
— Это ты так! Кенты по себе судят. Чуть заложил под шафе и ну духариться перед мамзелью, что ему сам пахан по хрену! Не то про себя растрехается, всех законников выложит с потрохами. Перед шмарами перья распускают. Больше нечем гоношиться. В делах да в ходках, натерпевшись всякого, мужичье растеряли. Молодые фартовые еще как-то! Те же, какие три ходки оттянули на северах, к шмарам лишь с конфетами возникают. Больше нечем утешить. Ну, бухают, гоношатся. Тем и дышат. Кто с них поверит, что другой иначе канать станет, я и сам, будь в малине, так бы думал, — сознался Сивуч.
— Одному плохо, особо в старости. Каждый оттыздить лезет, духарятся все. Я не хочу до старика доживать, надо вовремя откинуться, пока силы не посеял и самого себя защитить можешь, — задумчиво сказал Гильза.
— Что ж теперь, коль фортуна не прибрала вовремя? Тяну резину понемножку.
— А ты любил когда-нибудь? — внезапно прервала Сивуча Задрыга.
— Этой болезни никто не минул. Она и фартового хомутает, — отмахнулся Сивуч, заметив ухмылки на ребячьих лицах. Уж они наслышались в малинах, сколько бед приносят законникам бабы. Им такое внушили, что само слово — любовь, стало для них сродни самому грязному мату. А женщин, девок, даже девчонок, презирали и высмеивали.
— Оно и мне в кентель толкли, мол, бабы фартовым западло. Припекло — нарисуйся к шмаре. Сгони оскомину, на том и завяжи. В сердце, в душу ни одну не впускай. Баба для законника — страшней смерти! И верно! Стоило какому кенту полюбить, малина мокрила обоих. Враз под корень. Чтоб другим неповадно было. И получили! Нынче уж не то баб, детей заводят. И дышат. Всех не размажешь. Ну и пришлось смирить гордыню фартовую. Да что долго трехать, ваши отцы кто? Не будь любовей, не появилась бы зелень. Вот только я свое упустил. Теперь один, как пидер на параше! — сплюнул Сивуч, злясь на себя самого.
— А ты кого любил? — допытывалась Задрыга.
Фартовый глянул на нее исподлобья. Весь напрягся, словно получил «перо» в печень. И скрутившись в большую, лохматую фигу, ответил:
— Посеял память про нее. И взяв себя в руки, пропел тихо:
…все, что было, все что было,
все давным-давно уплыло…
— Не темни, Сивуч! Зачем же тогда у тебя и сегодня сердце болит? Значит, помнишь. Выходит, не все в ней плохо было? — подметила Капка.
— Ишь, дошлая фря! Хочешь чтоб я раскололся? Мала покуда! Вот погоди, на будущее лето можно с тобой про это ботать. А нынче — не дергай за душу! Не то осерчаю! — отодвинулся от девчонки подальше. Но та репейником пристала:
— Меня к тому времени кенты загребут в малину. Так и не сумеешь рассказать. Не надо всегда опаздывать, — прижалась головой к плечу и согрела его душу. Сивуч обнял Капку. Заговорил тихо, только для нее:
— Я не ждал для себя этой беды. Думал, обойдет, пощадит фортуна. Но… Не тут-то было… Короче, похиляли мы тряхнуть одного барыгу. Должок за ним водился давний. Слупить хотели и бухнуть со шмарами. Как оно всегда водилось. Ну, возникли мы. Стали трехать с хорьком. И тут я услышал музыку. Она сверху лилась на меня. Как дождик весенний. Теплый и очищающий. Я своим ушам не поверил. Ведь все годы не признавал никакой музыки кроме фени. Не верил, что люди любить ее могут. Считал, темнуху лепят на уши. А тут, стою, как усравшись, развесил лопухи и чуть слюни не пустил, до того проняло меня, до самой печенки. И спрашиваю барыгу, откуда в его хазе козлиной эта музыка взялась? Он лопочет, мол, это наверху дочка играет. На пианино. Я не поверил. Ну как сумеет вонючка родить такую дочь, какая так играет? И похилял наверх. Там я ее увидел. Она была как музыка, что шла из-под ее пальцев. Втюрился я в нее по самые лопухи. И уж какой там навар, сам готов был у ног ковриком лечь, только бы не прогнала. Перекинулись с ней парой фраз. Понял, чиста она, как дитя. Ну куда я ей? На что нужен? Опустился вниз. Глядь, кенты барыгу уже за душу взяли. Я их в сторону. Барыге еще отсрочку дал. И своих выволок. Те зенкам не верят, что это со мной. А я и сам не знаю, иду, как шибанутый. И все тянет меня к ней. Хоть взглянуть, словом перекинуться. Но как? И через неделю, оторвался от кентов, возник к барыге. Тот нас через месяц ждал. И, увидев меня, чуть штаны не измочил. Ты, что, родимый?! — говорит мне. — Иль запамятовал, как условились? — спрашивает, дрожа всей задницей. Я его в сторону отодвинул, мол, ни к тебе, козлу, возник, не мешайся промеж ног, — и прямиком наверх попер. К дочери барыги. Она в это время в комнате прибирала. Увидела меня, побелела вся, задрожала и спрашивает:
— Зачем пожаловали к нам? Отец вас через месяц ожидал.
— Ну, а я ей в ответ, дескать ни к нему топчу тропинку. К ней меня сердце привело. Да так и ляпнул, мол, по кайфу ты мне пришлась. Занозой в душе застряла. Дышать без тебя не могу. Она смотрит дрожа и отвечает:
— Вы, не беспокойтесь, отец отдаст требуемое. А меня оставьте в покое. Я к этим делам вашим отношения не имею. На свои заработанные живу. Учусь и работаю. Так что претензий ко мне быть не может.
— Я чуть не обалдел. Попробовал убедить, что пришел к ней с чистой душой, мол, впервые влюбился по-настоящему. И деньги, и ее отец не имеют к тому никакого отношения. Она слушать не хочет. Одно твердит:
— Оставьте все свои притязания ко мне. Я ни о чем не хочу знать…
— Обидно стало. Ушел я от нее, как оплеванный. Велел себе забыть… Но, одно дело приказать, совсем иное выполнить. Мучился я недели две. Бухал, как проклятый. И вот как-то возвращаюсь с кентами из ресторана, глядь, трое поволокли в подворотню бабу. Сумку вырвали, на ходу с нее барахло срывают. Очередь обговаривают. Та вырывается. Но ей пасть кляпом заткнули. Шпана, что с них взять? Жируют по ночам, свое срывают. Мы в их дела не вмешиваемся. Но вдруг удалось ей кляп вырвать и заорать: