Евгений Чебалин - Гарем ефрейтора
— Не извольте волноваться, все сделаем по первой категории, в первую очередь. Будьте любезны явиться завтра в это время…
— Дэлай сичас, — лениво, с невообразимой наглостью велел басурман и сунул руку в карман галифе.
— Позвольте, рабочий день закончился, — рискнул на вибрирующее возражение Стефанопуло. И с ужасом, от которого зашевелился седой пух на голове, увидел пистолет, направленный в собственный тощий живот. Военный встал, жутко хрустя сапогами, закрыл дверь на крючок, поворотился к Рафику Тристановичу и велел:
— Иды.
— К-куда? — слабо взрыдал завателье.
— Дэлай карточка.
Стефанопуло развернулся в три приема, трудно переставляя ноги, пошел в фотолабораторию. Там он проявил фотопластинку, затем напечатал несколько снимков, все время ощущая под лопаткой раскаленный шампур бандитского взгляда.
Горец взял мокрые карточки, восхищенно цокнул языком, сказал:
— Маладэц. Забири свой хурда-мурда, что на три нога стоит. Паедем.
— Куда? — покрываясь испариной, спросил Стефанопуло.
— Похоронный место, на кладбище, — скучно пояснил военный. — Фонарь бири, много свечи бири.
— 3-зачем?!
— Тибя хоронить, — сказал клиент и жутко оскалился.
Перед самым утром Стефанопуло вернулся в город, поднялся на второй этаж, позвонил в свою квартиру. На звонок открылась дверь, охраняемая тремя замками, и блудный сын предстал на пороге бесплотным призраком. Долго и как-то дико взирал он на содом, вызванный его появлением, позволяя себя щупать, обцеловывать и мочить остатками слез, почти выплаканных за ночь женой Соней, детьми, двоюродной теткой и женой соседа — хромого аптекаря Вузовского.
Вскоре содом опал, и тогда в гостиной, опрысканной влагой и валерьянкой, стал завладевать вкрадчивый, но весьма тяжелый запах. Стараясь соблюдать хорошую мину, родичи покидали обитель завателье, пребывая в некоторой обонятельной оторопи.
Когда за последним из них закрылась дверь, Рафик Тристанович, так и не проронивший ни слова, не сгибая ног — на манер разведенного циркуля, прошествовал в ванную и заперся там.
— Рафик, — спустя некоторое время позвала через дверь изнывающая от законного и неутоленного любопытства супруга. — Может, ты все-таки скажешь, где ты шлялся всю ночь и почему от тебя…
— Ша, Соня! — воткнулся в нее фальцет мужа. — Хотел бы я посмотреть на человека утром, если бы его полночи везли с мешком на голове. Хотел бы я его увидеть потом, когда для него на кладбище стали рыть могилу при свечах. Хотел бы я его понюхать, когда его могила уже оказалась занятой гробом. Наконец, ты не можешь вообразить: семейного, порядочного человека заставили сфотографировать, что было в том гробу!
— А что там было, Рафик? — содрогаясь в сладком ужасе, возопила по ту сторону двери жена.
— С тебя достаточно знать про пятьсот рублей, которые я получил за работу, — хладнокровно отшил супругу Стефанопуло.
— Но почему, Рафик?
— Потому что за твой длинный язык меня убедительно обещали укоротить на целую голову, — так ответил супруг и надолго растворился в водяном плеске.
Рассказывали, что, будучи уже на смертном одре, завателье позволил-таки себе экскурс в далекое и ароматное приключение, пышной романтикой расцветившее его жизнь. Он едва приметно подмигнул собравшимся у изголовья и прошелестел на последнем издыхании загадочную фразу:
— Пхе… Пятьсот рублей в одну ночь… стоят-таки неприличного запаха…
Глава 17
Сознание ему вернула резкая табачная вонь, ударившая, казалось, через ноздри в самый мозг. Шамиль попытался открыть глаза, надрывно закашлялся. Веки не поднимались, их сдавила плотная повязка.
К слуху прибился сиплый голос, спросивший по-чеченски:
— Ожил?
— Живучий, пес, — сказали над самым ухом, и еще раз шибануло папиросным дымом.
Он стал прислушиваться к себе. Боль, ноющая, режущая, вклещилась через ребра в сердце, раздирала позвоночник, плечи. Рук, заломленных за спину, не чувствовал, они, видимо, были давно связаны. Под животом мерно колыхалась, скрипела кожа. Жесткая шерсть наждаком царапала лицо. Его везли на лошади, перекинув через седло.
Поднимались в гору. Шамиля стало заваливать к лошадиному крупу. Лука седла все больнее втискивалась в бок, учащался надсадный лошадиный храп, шерсть под лицом все больше мокрела. Так длилось невыносимо долго, и Шамиль опять потерял сознание.
Очнулся он лежа на спине. Ледяная струя, падая сверху, дробилась о лицо. Шамиль застонал, открыл глаза. Он лежал на мокрой соломе у каменной стены. У самой щеки нетерпеливо переступили сыромятные ичиги из буйволиной кожи, звякнуло ведро. Смутный дневной полусвет, сочащийся из-за каменной пещеры, высветил ведерное дно над лицом, каплю, набухшую на нем. Капля сорвалась, тюкнула Шамиля в лоб.
Упираясь дрожащими руками в солому, он приподнялся, сел, прислонился спиной к бугристой стене. Пространство колыхалось перед глазами, раскалывалась голова.
Конвоир отступил, опустил ведро. Лицо его, заросшее черной, войлочно-плотной бородкой, было бесстрастным.
— Пошли, — сказал он.
Шамиль стал подниматься. Нестерпимо пекло справа, под ребрами, иглами кололо набухшие кисти рук, разламывался затылок. Шатаясь, он пошел за бородатым в глубь пещеры. Сзади шаркали по каменному полу шаги. Шамиль с трудом оглянулся: за спиной маячил человек с винтовкой.
За поворотом в каменной нише угнездился керосиновый фонарь, в тускло-оранжевом свете нависал бугристым выменем потолок. В нескольких шагах перед широким, в полстены, брезентовым пологом висел еще один фонарь. Бородатый отвернул угол брезента, жестом показал Ушахову: иди.
Он нырнул в дыру, прищурился. В небольшом гроте горело десятка два свечей, свет колюче дробился в хрустальной посуде на полках, мягко высвечивал разноцветный ворс ковров на стенах. На тумбочке стояло два телефонных аппарата, третий висел на стене, под ним — две кубышки аккумуляторов, опутанные телефонным кабелем. Полыхала жаром железная печь с коленчатой, выведенной наружу трубой.
У самой стены сидел за самодельным столом Исраилов. Добрался Ушахов. Вот она, цель. Ломились к ней, напрягали милицейские мозги, как добраться с малой кровью. Хоть и помятый, а прибыл.
— Неплохо устроился, — сморщился зло от боли Ушахов, тронул свежий шрам, сплюнул соленым. — С-скоты! Ты бы хоть беседу со своей бандой провел, как обращаться с ценным кадром.
— Зачем же строить из себя солдафона, Шамиль Алиевич? Вы — капитан, этого хоть и мало, чтобы влиять на судьбу республики, но вполне достаточно, чтобы не тыкать незнакомому человеку.
Цепкий глаз у Исраилова, стерегущий. И щетинилась в нем недобрая и непонятная какая-то снисходительность. Что-то не по правилам пошло у них с Исраиловым с самого начала, с перекосами.
— Незнакомому, говоришь… Блудом занимаемся, Исраилов. Мой бывший райотдел увешан твоими портретами. Прямо кинозвезда ты у нас, Хасан. Я с тобой даже сроднился: образцовый капитан с бандглаварем. — «А ты как думал, мать твою… Вон по скулам желвачки забегали… Ничего, потерпишь!» — Ну, так чем обязан, господин Исраилов? Измордовать, связать, сюда приволочь — много ума не надо. А дальше что?
— Не торопите события, Шамиль Алиевич. Войдите в мое положение: горы, перестрелки, погони. Свежий людской экземпляр для меня — небывалая роскошь. Побеседуем? Сядьте же… Нет-нет, не на стул. Вон туда, в уголок. Прошу, там сено, кошма, у вас ведь все болит от побоев. Как мне доложили, вы тоже в долгу не остались. Ну как, удобно?
— Сойдет, — расцепил зубы Ушахов.
— Спрашивайте, Шамиль Алиевич, я же вижу, вас распирает любопытство.
— Меня не любопытство распирает, Хасан, горькую укоризну выношу себе, ослоподобному. Нажми я на курок, когда ты гарцевал у меня на мушке, — не сидел бы здесь… И брось выкать! Мы с тобой одной веревкой повязаны, а за конец той веревки Серов держится.
— Я не могу быть с вами на «ты», Ушахов. За моими плечами три поколения исламской знати, институт Красной профессуры и долгие годы занятий поэзией. А за вашими, если не ошибаюсь, милицейские курсы в Ростове. Кстати, почему же вы не спустили курок, когда я гарцевал у вас на мушке?
— Догадайся, ты же умный, из красной профессуры, — развалился на кошме Шамиль, ногу на ногу положил, хоть и трудом это далось, испарина на лбу пробилась.
— Встать, — тихо велел Исраилов. — Встань, мерзавец. Переигрываешь. Ну?!
— Пусть поднимут, — огрызнулся Шамиль, — Я тебе не ванька-встанька, у меня небось печенка по твоей милости отбита.
— Еще раз тыкнешь, сброшу со скалы, как собаку, — все так же размеренно пообещал Исраилов.
— Высоко лететь? — озабоченно осведомился Ушахов. — Тогда я пас, господин Исраилов, со мной, хамом, только так разговаривать и надо.