Евгений Чебалин - Гарем ефрейтора
— Кто?
— Гости, — негромко ответил Шамиль. Притворил за собой дверь, шагнул к окну, закрыл ставни, попенял рвущимся от нежности голосом: — Нараспашку живете, гражданка Сазонова, не то время.
Чиркнул спичкой, зажег свечу. Сел на табуретку, обмяк. Ну вот, здесь он, все остальное — потом. Фаина вжалась в угол на кровати, одеяло под самым подбородком.
— Шамиль… — всхлипнула.
— Он самый. Что, поизносился?
— Как попал сюда?
— Это мне раз плюнуть, дверь к зазнобе открывать — не банду ловить. Поесть найдется? — спросил он и припомнил: под забором хурджин его, полный еды. Забыл второпях. Надо пойти…
— Никак оголодал? — незнакомо, как-то нехорошо спросила Фаина.
— Что так жениха встречаешь? Вторые сутки уразу[8] держу поневоле. Гоняют, как зайца по оврагам.
— Бедненький, — «пожалела» Фаина.
Шамилю стало страшно. Затопляла все внутри холодная тоскливая маета: да что это у них?!
— Так и будем сидеть? Вроде гость явился…
— Незваный. Хуже татарина. Уходи, Шамиль, или как тебя по-настоящему?…
— Это можно. Дорожка одна — в банду. Под забором уже провожатые ждут. Скажи что-нибудь напоследок, — кромсал по-живому и не мог остановиться Шамиль, петлей душила бессильная обида: кому она верит, аульскому хабару или ему, живому? Не может он объяснять все подряд, нет у него такого права, это же душой понять надо!
— Не о чем нам с тобой говорить. Уходи, Шамиль, я кричать буду. Фариза услышит, Апти сегодня дома ночует, — взмолилась Фаина.
— Фаюшка, я запреты все поломал, на приказ командиров наплевал, к тебе явился… Ты кому веришь, хабару аульскому или мне?! — в горьком изумлении спросил Шамиль.
— Я могилам поверила, Шамиль. — Она отбросила одеяло, спустила ноги с кровати. — То, что газета писала, аул языками трепал, рацию у тебя в подполе нашли — не верила. До тех пор, пока бойцов стали хоронить. Когда земля об их гробы застучала — вот тогда поверила. Умер ты для меня с теми бойцами. — Сняла со стены полушубок, пошла к двери.
— Куда?
— Догадайся.
— Сядь, — вынул он наган.
— С этого и начинал бы. Ну, чего ждешь?
Она стояла у двери в трепетавшем свечном полумраке, и лицо ее белело, постепенно сливаясь со стеной.
— Иди сюда, Фаюшка, — сдавленно попросил Шамиль, стараясь проглотить ком в горле. — Иди ко мне.
«Пропади оно все пропадом, не стоят муки ее всех наших дел, ей-то за что мучиться?!» Протянул Фаине наган.
— Присмотрись. Тот самый, именной, с гравировкой, что Аврамов здесь отобрал. Прикинь, зачем шпиону обратно эту штуку отдавать?
— Кто… кто ты? — Она сползала по стене. Он подхватил ее у самого пола, поднял, понес на кровать, баюкая дрожащее в ознобе родное тело.
— Ты прости нас, Фаюшка, не могли мы по-другому, нельзя тебе было знать всего. Так надо.
— Кому надо?
— Я был и есть капитан Ушахов. И дело мое сейчас такое: в диверсантах ходить.
Обмякнув, она зарыдала, забилась в каменно-набрякших руках Шамиля.
— Тихо, тихо, Фаюшка, все позади, теперь все у нас в порядке. — Покачивая ее, затихающую в плаче, он плотно зажмурился, чувствуя, как накипает под веками предательское жжение.
— Значит, ты?… А те, убитые? Весь аул гудит, газеты писали: диверсант ты немецкий, — отстранившись, все еще не веря, смотрела она на него широко распахнутыми, мокрыми глазами.
— Это хорошо, что аул гудит. Ну а рация, гробы — липа все, на меня наркомат работает, Москва дело под контролем держит.
— Господи, Шамиль, за что тебе такое? Всю жизнь в самое пекло суют…
— Это лишний разговор, Фая. Дай-ка перекусить, брюхо к спине прилипло, перекусим, а потом я тебе кое-что оставлю, чем лесной медведь поделился, недельки на три хватит.
— Сейчас я, миленький. Сейчас. Да что это, ноги не держат!
— Слушай, Фаюшка, и соображай по ходу. Все, что будет со мной, — так надо. Я для всех по-прежнему диверсант. Буду сюда выбираться ночами, когда смогу, но не часто, можно сказать, совсем редко, и то, если повезет…
Она слушала, смотрела во все глаза и, осознав наконец, что вместе они, что исчезло, растаяло то жуткое, связанное с именем дорогим, не выдержала, подалась к нему и вжалась в суженого, обретя защиту от ломающего хребет горя.
— Шамиль, родненький мой, здесь, со мной… Господи, думала, не выживу, жить незачем. Ты бы знал, что со мною было, врагу заклятому не пожелаю!
— Войну сломим и свадьбу сыграем, все, как у людей, у нас состоится. Наследников по земле пустим гулять, уж я расстараюсь для такого дела, — выговаривал он бесшабашно и напористо, чутко прислушиваясь: уже дважды уловил в сенях короткий металлический скрежет.
— Неужто порох остался? — сияя влажными глазами, ворковала Фаина, запрокинув голову, светилась лицом.
— Обижаешь. Красавцы пойдут, один к одному, — уверил Шамиль, сжимаясь в комок перед грозно-неизбежным, наползавшим из сеней.
Там грохнуло так, что дрогнул пол и завиляло пламя свечи. Вломились в комнату одна за другой черные фигуры. Трое — к Ушахову, вцепились мертвой хваткой, один — к Фаине. Коротко, сдавленно крикнула женщина, извиваясь в живых тисках. Поверх мужской ладони, закрывшей рот, криком кричали белые глаза.
Шамиль выкручивался плечами, лягался — вполсилы: пошла давно рассчитанная игра. Ох, не вовремя, правда, навалилась она. Однако, спустя мгновение не до игры ему стало, навылет прошило сомнение — что-то здесь не так! Тяжко, так, что хрустнуло под ребрами, садануло в бок, а кулак, от которого едва успел уклониться, наверняка разбил бы лицо.
Позади опять придушенно вскрикнула Фаина. Рванувшись изо всех сил, успел поймать Шамиль краем глаза, как, завалив на кровать, придавил Фаину четвертый, зажав рукой рот, лез суконной грязной коленкой в снежную белизну ее рубахи, вдавливая ее между ног.
И тогда, взревев в слепом бешенстве, пустил Шамиль в дело весь свой бойцовский навык, двужильную увертливость, что накопилась в нем за годы службы, ломал, плющил кулаками ненавистные хари, доставал сапогом увертливые тела, наотмашь всаживал локоть в чужую, потом воняющую плоть.
Продолжалась эта звериная круговерть уже в темноте, на полу, не на жизнь, а на смерть, до тех пор, пока что-то не вспыхнуло, взорвалось от удара в голове Ушахова, успев опалить горьким раскаянием: эх, напрасно он привел их сюда, не послушал Аврамова… А потом накрыла его немая бездонная тьма.
В оглушительной тишине висел лишь надсадный, хлюпающий разнобой дыхания, будто при каждом вздохе рвались в клочья легкие, да продолжалась грузная возня на кровати. Там глухо, рычаще вскрикнули, потом раздались тяжелые хлесткие удары — один, другой, третий.
— Что у тебя? — хрипло, задышливо рявкнули с пола.
— Сучья дочь, прокусила руку!
— Свяжи ее, — надсадно велел тот же голос. — Сейчас идем. Этот… кабан лицо разбил. — Надрывно откашлялся, харкнул, позвал: — Ахмед…
Тишина. Чиркнула спичка. Тусклое пламя высветило троих, распластанных на полу. Ахмед лежал лицом вниз, не отозвался. Главарь поднялся, послушал его сердце. Оно не билось.
— Свяжешь сучку, иди к фининспектору Курбанову, пусть… даст четырех лошадей… Ахмед, кажется, отходился. Быстрей, кобель, ну!
Глава 16
Молодой, крепко сколоченный горец в военной форме появился в фотоателье на окраине Грозного под вечер. До закрытия оставалось несколько минут. В ателье уже никого не было, и заведующий фототочкой Рафик Тристанович Стефанопуло, рассыпаясь мелким бесом перед последним, защитного цвета клиентом, усадил его на стул спиной к белому полотну.
— Имеете желание сняться на военный билет или на пачпорт, товарищ военный? — учтиво осведомился Стефанопуло, заряжая «Кодак», и, набросив на себя черное покрывало, превратился в горбатого ворона.
Военный не ответил. Круглые с поволокой глаза его смотрели с хищной оторопью на черную мумию. Стефанопуло стало зябко.
— Я извиняюсь, товарищ военный, — напомнил он о себе из-под хламиды. — Позвольте осведомиться насчет размера, вы-таки намерены делать фотоляпочку на военный билет, пачпорт либо…
— Давай на пачпорт. Другой тоже делай, — с жутким акцентом велел горец.
— Тогда дозвольте снять с вас фуражечку, — вынырнув из-под хламиды, потянулся Рафик Тристанович, но ожегся о бешеный взгляд. Ноздри клиента раздулись.
— Убири лапу, старик, — сказал он клекочущим голосом.
Стефанопуло прошиб пот.
— Позвольте заметить…
— Дэлай свой дэло, — грозно сказал клиент и явственно скрипнул зубами.
Зубовный скрежет пронзил Рафика Тристановича навылет, на него еще никто не скрежетал на службе. Изнывая в недоумении, он махнул крышечкой, пришлепнул ее на объектив, страстно желая одного: скорее бы выметался злой басурман, чтобы наконец закрыть ателье. Он нашлепает этому голомызому в нахлобученной фуражке фотографий на пачпорт, на военный билет и профсоюз. Может даже сделать бесплатно портрет для похорон этому психу, лишь бы скорее закрыть за ним дверь.