Свен Хассель - Колеса ужаса
— Лакай, рыжий котяра!
Плутон поводил черными пальцами ноги чуть поближе к его лицу и нежно прошептал:
— Опусти свою нюхалку чуть поближе к земле — и вскоре обнаружишь источник этого чудесного аромата!
Порта опустил взгляд и увидел его ступню.
— Позор, мерзкий ты тип! Когда-нибудь вымоешь ноги? Они до сих пор в кавказской грязи и в дерьме старой яловой козы в придачу.
Малыш подался вперед, чтобы получше рассмотреть ступни Плутона.
— Грязноватые. Идти в таком виде к шлюхе нельзя.
— Велика важность. Может, я не буду снимать сапог, как и ты, — ответил Плутон.
Старик глубоко затянулся трубкой.
— Так-так, дети… Вы постоянно ведете речь о конце войны, и кто может винить вас за это? Держу пари, сейчас весь мир не говорит ни о чем другом. Дети говорят, что у них будет новая одежда. Там, где удары войны не ощущаются, люди говорят: «Когда война кончится, мы осмотрим все места, где бушевали битвы и совершались воздушные налеты!» Другие говорят: «Когда война кончится, отменят продовольственные карточки!» А фронтовик лишь говорит: «Когда война кончится, мы вернемся домой, отъедимся и отоспимся!»
— Да, и устроим революцию, — сказал с усмешкой Порта и чуть сдвинул на лоб цилиндр.
— Да, черт возьми, и первым делом пойдем по шлюхам, — радостно выпалил Малыш.
— Мало тебе было в прошлый раз? — спросил Легионер.
— Мало? Зачем спрашивать? Малышу всегда мало. Будь у меня двадцать гаремов, я бы никому там не давал бездельничать!
— Что ж, если считаешь себя таким неуемным, я дам тебе пожизненный билет во все марокканские бордели, которые собираюсь открыть после войны.
Порта вставил в глазницу монокль и подался к Легионеру.
— Скажи, Гроза Пустыни, марокканские красотки вправду так уж хороши?
Не успел Легионер ответить, как вмешался Старик.
— Порта, помолчал бы немного!
Порта приложил к губам палец.
— Не перебивай, дорогой друг. Ну, Гроза Пустыни, заслуживают внимания эти марокканские пташки?
Легионер негромко засмеялся.
— Да, когда они вертят задом, можно совсем потерять рассудок.
— Приятно слышать, — сказал Порта. — Раздобудь мне расписание всех марокканских поездов.
Малыш громко захохотал.
— И мне. Ради этих марокканских шлюх я завербуюсь на семь лет в Иностранный легион.
— Да замолчите же вы! — твердо потребовал Старик.
— Это приказ? — спросил Порта. — Ты же унтер, почему бы не сказать на военный манер: «Я приказываю обер-ефрейтору Йозефу Порте заткнуться!»
— Тогда, черт возьми, это приказ! Заткнись!
— Не наглей, унтер паршивый. Будь добр, соблюдай устав и обращайся ко мне в третьем лице.
— Хорошо. Я, унтер-офицер Вилли Байер из Двадцать седьмого (штрафного) танкового полка, приказываю обер-ефрейтору Йозефу Порте заткнуться!
— А я, милостью Божией обер-ефрейтор нацистской армии Йозеф Порта, побивший мировой рекорд в беге с препятствиями, совершенно глух к приказаниям герра унтер-офицера. Аминь.
— Старик, что ты хотел нам сказать? — спросил Штеге.
— Кое-что по поводу нашего вечного трепа насчет конца войны. Во-первых, война кончится еще не скоро. Во-вторых, я очень сомневаюсь, что кто-то из нас доживет до ее конца. Может, попробуем жить, не говоря все время о будущем? В нем нас ждут одни тяготы. Нужно научиться понимать, что важно только настоящее и что у нас есть только полное одиночество, в котором важные — и не очень — вещи не имеют ценности. Мы клянем нацистов и коммунистов; снег, мороз, бураны; лето с невыносимыми пылью, жарой и комарьем. Проклинаем грязь весной и осенью; выходим из себя, когда приходит Рождество, потому что находимся здесь. Браним «кукурузники», когда они сбрасывают на нас бомбы. Сколько проклятий и брани мы выкрикивали русским? Дети, дети, мы на войне, и с этим нужно примириться. Не думаю, что кто-то из нас вернется домой. Когда началась война, Двадцать седьмой полк был никому не известен. Когда кончится война, от него и следа не останется. Подумайте только о том, скольких мы потеряли. Под Сталинградом в ад отправилось пять тысяч. На Кубанском плацдарме — три с половиной тысячи. Под Керчью — две восемьсот. Здесь, под Черкассами, мы потеряли уже по меньшей мере две с половиной. В сорок первом на Средиземном море погибло четыре тысячи. Прибавьте сюда все небольшие стычки, в которых мы участвуем. Сколько всего погибло? Вы всерьез думаете, что мы избежим смерти? Поэтому нам нужно жить, все время, каждую минуту. Участие в этой гнусной войне, чтобы покончить со всеми гнусными войнами, — тоже жизнь. Быть признанным годным после пребывания в госпитале — тоже жизнь. Лежать на груде соломы, набив живот краденой едой, — тоже жизнь. Да, даже чистка оружия — тоже приятная жизнь. Нужно покончить с вялостью и безразличием. В природе все обладает красотой, и, поскольку мы — природные существа, нужно постоянно выискивать в ней прекрасное, иначе лишимся рассудка.
Старика сотрясли неистовые рыдания. Он повалился лицом на стол в почти парализующем плаче.
Мы были глубоко потрясены его реакцией на собственную, для нас совершенно необычайную, речь.
— Что это с тобой, черт возьми? — спросил Порта.
Штеге встал, сел напротив Старика и похлопал его по спине.
— Успокойся, Старик. Это должно было случиться, даже с тобой. Возьми себя в руки, дружище. Это пройдет.
Старик медленно выпрямился, провел руками по лицу и спокойно сказал:
— Простите, нервы. Я стараюсь забыть, что существует город под названием Берлин, где каждую ночь падают бомбы и где живет мать моих детей. Только ничего не получается.
Он ударил кулаками по столу с такой силой, что раздался треск, и неудержимо выкрикнул:
— К черту все это! Я дезертирую. Плевать на трибуналы и треклятых «охотников за головами». Я сумею скрыться. Не хочу умирать здесь, в России, за ложь Гитлера и Геббельса!
Он кричал дико, неистово, но потом успокоился.
Мы молча сидели, погруженные в собственные мысли. По крайней мере мы научились этому: сидеть молча со своими мыслями и друг с другом, не заполняя непристойной бранью такие паузы.
Было холодно. Мы зябли, несмотря на тепло от большой печи, но не телом: только душой. Мы умели убивать и притом с готовностью. Что сотворили из нас нацисты?
Теперь даже самый спокойный из нас сломался — и плакал, потому что мучительно беспокоился о жене и детях в Берлине, который бомбят и бомбят.
Мы стали шумно пить. Нет, не кричали, не дурачились. Мы с бульканьем пили водку и самогон. Бутылки ходили по кругу. Пили, пока могли, не отрывая от губ горлышко бутылки, а пить таким образом мы умели.
Потом мы снова притихли, наблюдая, как кто-то наматывает портянки на грязные ноги или ловит вшей и бросает их в пламя коптилки, где они лопаются.
Мы разговаривали неторопливо, негромко, словно опасаясь подслушивания. Мы ссорились. Ярились друг на друга, выкрикивали самые жуткие ругательства и угрозы, схватясь за автоматы или ножи, словно собираясь убить лучших друзей.
Но ссоры угасали так же внезапно, как и вспыхивали.
Снаружи в темноте раздались громкие взрывы. Штеге машинально пригнулся. Плутон громко захохотал:
— Никак не привыкнешь не прятать башку при звуке взрывов?
— Некоторые никак не привыкают, и я один из них, — ответил Штеге. — Может, ты свыкся с мыслью, что в один прекрасный день получишь пулю в голову?
— В меня промахнутся, мой драгоценный! — убежденно ответил Плутон. Достал из кармана пулю и, держа ее двумя пальцами, поднял над головой. — Эту любопытную штуку выпустил в твоего папочку один тип во
Франции. Если б я продолжал лежать — а лежал я очень удобно, — она вошла бы мне прямо между глаз; но я подскочил, и она попала мне в ногу. Эта пуля несла мне смерть, однако я жив. Так что, как видишь, уцелею.
Снаружи земля вновь содрогнулась от взрыва громадных снарядов.
— Опять начинается, — сказал Старик.
— Ну что ж, нам недолго ждать, пока мы снова станем дивизионной пожарной командой, — заметил Мёллер.
— Это ожидание сводит меня с ума! — выкрикнул Бауэр. — Все ждешь, ждешь, ждешь!..
Прямо-таки смешно, сколько времени солдат проводит в ожидании. В казарме ждешь отправки на фронт. На фронте ждешь, когда прекратится заградительный огонь и можно будет пойти в атаку, или когда тебя пошлют в бой.
Когда тебя ранят, ждешь операции. Ждешь исцеления телесных ран, так как душевные — неисцелимы. Мы терпеливо ждали смерти. Ждали, когда настанет мирное время, чтобы смотреть на перелетных птиц, на играющих детей, не думая, что у нас нет времени.
Хоть мы и были шумной компанией на большой войне, мы оставались маленькой, иногда беспечной компанией: мы были всего-навсего одиннадцатью друзьями, можно сказать, — одиннадцатью братьями от разных родителей; нас связывало то, что все мы были обречены смерти. Мы легко поддавались переменам настроения: то парили в облаках, то валялись в прахе. Наши мечты о будущем были странными. Однажды Штеге сказал: