Эльмира Нетесова - Макарыч
— Нас безродных барин взял. Штоб потом, как окрепнем, хлеб отработали. Што он на нас извел. Мужик-то ен не без головы был. Хто покрепше — на выучку в кузню отдавал.
— А кузнец-то откуда у вас взялся?
— Гришка? Да как же! Свой ен. Мине смалу знавал. Оженить ужо хотел. Я к тому времени на посиделки к девкам бегал. Мужик из мине делал- си. Приглядел одну. За подарками ей в город собирался поехать…
— Экой ты беспутный. Ни пожить хорошо, ни постоять за себя не сумел. Своему ворогу жизнь не укоротил, — выдохнул один из каторжников.
— Можа, и непутно жил. Да только перед Ботом и перед собой чист. Души не губил. Мине и помирать светло станет, кады чред придет.
— Дурак, — сплюнул кто-то.
От каторжников Макарыч узнал, кто за что сюда попал. Был тут всякий люд. Одних за разбой сюда сослали. Этих Макарыч невзлюбил. Были тут и грамотеи. Их за книжки Сахалином наказали. Эти чудаки и тут были сами по себе. С одним из них Макарыч сдружился. Тот наперво все пытался Макарыча к книжкам пристрастить. Разные байки сказывал. Заставлял буквы писать. Да только корявые пальцы Макарыча ломали перья при первом нажиме, а их тому книжнику самому не хватало. Пытался он втолковать ему азбуку на память. А она, та память, неповоротливой на грамоту оказалась. Буквы-то из головы вместе с волосами выпадали.
Человек гот вскоре понял, что ничего из его затеи не получится. Было охладел. А тут случай подвернулся такой, что все зауважали Макарыча.
В каждом бараке, где жили каторжники, свой «бугор» был. Вроде начальства. Ему все подчинялись. Все же своя власть. Правил он самолично. Чуть что — по его слову неприглянувшемуся могли все ребра в муку истолочь. На бугра косо глянуть опасались. Кулаки-то у него — пудовые. Такими душу одним ударом можно было вышибить. Сюда его сослали за то, что разбоем промышлял. Рассказывали шепотом каторжники, будто он головы людям руками отрывал. Ни старых, ни малых не щадил.
Норов его во всем проявлялся. Даже здесь. Придет кому посылка или передача, поначалу ее бугор проверит. Все лучшее себе возьмет. Остатки адресату кинет, что объедки. Жаловаться на такое никто не рисковал. Боялись. Вот только однажды Макарыч не стерпел. Хоть и посылка пришла не ему, а тому книжнику. Мать прислала ему папирос да пару теплых рубашек. Бугор-то их изорвал на портянки. И папиросы забрал. Книжник чуть не кончился от досады. Рубаха-то у него была единственная, да и та — дырка на дырке.
Сидел этот книжник на нарах и всухую эдак плакал. Моргал лысыми глазами часто, зло. И плечи дрожали, словно в лихорадке. Бугор даже поперхнулся от удивления, заслышав, что Макарыч пробует встать. Послал его ко всем богам, а тот не уходил. Пригрозил пришибить. Макарыч схватил по за ногу, — бугор с нар свалился. Вскочил озверелый. Глаза бешеные. Кинулся на Макарыча. Тот-то не промах. Сразу с ног сбил. Подняться не дал. Прихватил за горло накрепко.
Каторжники сгрудились вокруг. Вмешаться поились. Хотел Макарыч выпустить лиходея живым. Да только знал: закон волчий требовал чьей- то окончательной победы. Оставь он бугра в живых — своей жизнью поплатится. И пальцы, слышавшие слабую жизнь в горле, тисками сжали его… Макарыч оглянулся. Вскочил на ноги. Каторжники расступились, признав его.
За это Макарычу еще десяток добавили. Срок рос, что живот у беременной бабы. Казалось, не выйти теперь на волю. А годы шли, как вечная тьма. Белели виски, холодела душа. Казалось, просвета не будет. Но он наступил неожиданно, когда общий срок подвалил к ста пятидесяти годам.
Объявил Макарычу начальник каторги, что отбыл он свое наказание на руднике. Добавил, что оставляет его на пожизненное поселение здесь, на Сахалине. Без права выезда на материк. А как неисправимому бунтовщику, запретил появляться ему из мест отдаленных в места поселения других ссыльных.
Дали Макарычу месячный паек арестантский, старенькое ружьишко, топор да припасов охотничьих. И отправили в глухомань таежную. Сказав, что за пушниной к нему наведываться станут. Да только вскоре рудник тот опустел. Каторжан в другое место перевели. А про Макарыча то ли забыли, то ли рукой на его промысел махнули.
То ружье, выданное на каторге, Макарыч пуще жизни берег. Оно не столько пороху, сколько смазки видело. В основном промышлял капканами и силками. На ледянки напуганного зверя ловил. Огонь трутом добывал. Нодью на ночь закладывал, чтобы бока доброй бабой грел. Единственный коробок спичек, что в зимовье отыскал, берег на случай черный. Думал воспользоваться им, когда сил не станет, чтоб огонь высечь. Научился он и зверя свежевать, и мясо сырое есть, не брезгуя. Травы различал — пользительные от вредных. Черемшой себя от цинги выходил. Научился лучины жечь, стирать, варить. В избе порядок добрый поддерживал. Зимовье потихоньку в божий вид привел. Утеплил мохом, дерном. Крыльцо обновил.
Заброшенное зимовье неподалеку от Каторжанки, где поселился Макарыч, послужило многим. Жили тут и охотники, и охранники, ловившие беглых поселенцев. Их на это сюда, как сказывали каторжники, царь прислал с самого материка. За каждого пойманного беглого, особо политического, им хорошо платили из царской казны. А ловить их здесь было просто. Места эти славились зверьем, рыбой, глухоманью. Не всяк о лопушках помыслит. Надеялись зиму переждать. А прожить зачастую не доводилось и двух дней. Приковывали беглеца цепями к березе, что над обрывом росла. Бывало, заледеневшие на морозе трупы ломались на ветру. Падали в обрыв ноги, руки. Их даже не закапывали. Только голову относили, как доказательство о поимке.
Могил тут не было. Эти смерти пережила береза, окривевшая от скорби. Она опутана цепями, как каторжник. А когда цепи раскачивал ветер, они наотмашь били березу. Под железный их перезвон она стонала, будто отпевала тех, кто замерз пли умер у ее ног.
От времени поржавели цепи. Но в ветреные зимние ночи таежное зверье слышало запоздалую погребальную. И чудилось им, что умершие воскресли, собрались в жуткий хор и плачут, плачут. От этой песни у случайного слушателя волосы дыбом вставали, душа уходила в пятки. Хотелось бежать подальше от этих мест.
Много лет прожил здесь Макарыч. Промышлял зверя. Ловил рыбу. Привык к тайге. Свободно дышал. Лишь иногда, заслышав перезвон цепей, вспоминал прошлое, ругал горбатую березу. И часто собирался сорвать с нее цепи, но не решался. будто нарочно, когда подходил к дереву, оно начинало стонать от ударов цепей. И вспоминался Макарычу книжник. Тот, что учил его когда-то грамоте.
Раз, два, три — надрывно охало дерево, отсчитывая время, а может, прожитые годы. Чем больше лет, тем глуше стон. Или просто старели поржавевшие цепи? Много крови на них запеклось. Поди, теперь, отличи, какая ржавчина появилась от крови книжника….
Раз, два, три — словно его голос слышался Макарычу. А сколько их пройдет, этих лет, под звон цепей? И он приходил сюда, чтобы поговорить с теми, кого уже не вернуть. Он был так же одинок, как эта береза, что ждала своей гибели, заглядывая макушкой в обрыв, будто приглядывала себе место.
Макарыч подолгу стоял у березы. Вспоминал. А может, попросту убегал сюда от своего тоскливого одиночества. Темное зимовье иногда казалось ему могилой. К Макарычу никто не приходил. Он давно не слышал человеческого голоса. Одичал. Лишь иногда разговаривал со зверушками, прибегавшими к зимовью. Макарыч радовался им, подкармливал в холодные зимы. Иные даже квартировали у него. Порой, проснувшись от бурундучьего писка, он улыбался. На душе становилось легче. Все рядом кто-то есть. А однажды ему повезло. Двух медвежат усыновил, нашел их совсем слепыми. То ли матуха шалой была, кинула их. То ли сама судьба увела ее в то время от пискунов. Друг под дружку лезут, тепло ищут. Так и принес их Макарыч в шапке. Жевкой кормил. Радовался, словно кровным детям своим. Спящие, они часто вздрагивали, повизгивали. Макарыч знал — им снился лес…
Шли годы. Старел дом. Осела крыша, словно не вынесла груза лет. Заболели простудой порог и стены. Часто в ночи они стонали, жаловались на боль, холод, одиночество.
Затосковал по людям и Макарыч. К его годам, знал про то, люди взрослых детей имеют, спокойно живут, седин не прячут. У него же все кувырком шло. Как сам над собой шутил втихомолку — па голове рожь сколосилась, а в голове и под зиму не пахано. И хотя давно в глаза не видел женского пола, мечталось ему в горячих снах заиметь ядреную, как созревшая тыква, бабенку. Пусть и не красавицу, лишь бы покладистую да не шалопутную. Чтоб сына принесла, любила бы дом, семью почитала.
Да только где ее взять-то было? Как-то вспомнились ему картинки, что давным-давно в городе видел. На них бабы были, почти голые. Одетые в прозрачное. Через ту одежду все срамное проглядывало. Макарыч аж вспотел, разглядывая эдакое. Мужики, какие в хате были, тоже сопели тяжко.
— Эх, едрить твою в кочерыжку! Ить подвезетька кому-то всю жисть с эдакой жить. А тут хоть па… — выдохнул тогда Макарыч.