Андрей Молчанов - Экспедиция в один конец
В подтверждение его слов из разверстых уст леща и в самом деле выползло упитанное усатое насекомое, поспешив по неведомым тараканьим делам в щель под кухонной мойкой. Крохин передернулся от отвращения. Уловив его мимику, Геннадий виновато признался:
— Надо тараканомора бы вызвать, да вот денег нет, поистратился я тут авария в пьяном виде… Свою тачку восстановил, чужую, укрепил материальную базу гаишников…
— Значит, — почувствовав благоприятный момент, начал Крохин, нуждаешься? А у меня к тебе как раз денежное дельце… Слепишь его — хватит на то, чтобы во всем доме тараканов извести. Я, видишь ли, в плавание подписался… На "Скрябине".
— Это что‑то там с Гринписом связано?..
— Точно. Переводчиком я устроился… И, значит, хозяин мой в случайном разговоре… В общем, говорит, боюсь, что экипаж кучей всяких блатных нашпигуют…
— Это у нас просто, — согласился Геннадий, поднимая стакан. — Будем, как говорится… Твое драгоценное…
— И тебе не болеть! — Крохин с удовольствием глотнул пиво. — Так вот. А я ему и брякни: есть у меня в кадрах Морфлота приятель…
— Правильно брякнул! — заметил Геннадий воодушевленно.
— Во–от. Ну… — Крохин обернулся на леща, в чье чрево возвращался таракан, видимо, освежившийся конденсатом под раковиной мойки. — Я и говорю: можно попросить человека проконтролировать список личного состава. Они каких‑то своих ребят в это дело собрали…
— Короче, задача: команда идет на борт строго по списку! — уточнил Геннадий, с деловитым пониманием хмуря бровь.
— Совершенно в дырочку!
— Помочь можно… — загадочно отозвался собутыльник. Интонация фразы была привычной.
— Ну, давай так, — сказал Крохин, реанимируя свой опыт спекулянта. Платит он трешку, но мне‑то тоже погреться надо… Устроюсь я в этой трешке со своими интересами?
— Да ты чего? — Геннадий едва не подавился пивом. — Какая еще трешка! Левого народа будет человек двадцать, каждый несет по штуке… Минимум! Вот и считай! Плюс — ты!
— Ну тогда и хрен с ним! — легко согласился Крохин, поняв маневр противника. — Пусть сам выкручивается. Забыли! Будь! — Чокнулся с отставленным в сторону стаканом Геннадия.
— Нет, погоди! — Тот привстал, заходил, морща лоб в тяжком раздумье, по кухне. — Двадцать, конечно, это как‑то… Ну на червонец‑то твой начальник подпишется?
— Пять — это максимум! — сказал Крохин скорбно. — Такой жлоб!
— Дави на шесть хотя бы… — просительно заглянул ему в лицо квартирант–мздоимец.
— Но если согласится, тогда… никаких!.. Любой выверт — неустойка!
— Отвечаю! — воскликнул Геннадий убежденно. — Если вот только две–три вакансии… Но я заранее предупрежу! Э… — Обернулся на холодильник. — Вовик, давай по водочке, а? В честь, так сказать… Я мигом сгоняю, а ты посиди.
Когда за Геннадием хлопнула дверь, Крохин удовлетворенно выдохнул из себя клуб табачного дыма. Арабу он объявит десять… нет, пятнадцать тысяч, оперируя уясненными аргументами. Заплатит! У него денег и жен куры не клюют… Вот же прет фишка, а? Вот же прет!
Он прошел в комнату, уселся за письменным столом.
Этот стол был знаком ему с детства. Старый, потертый, скособоченный, с невесть куда девшимися замками…
Когда‑то, сидя за ним, он делал школьные уроки, писал институтские шпаргалки, позже — статейки, стихи…
Он любовно провел ладонью по старой, шершавой поверхности с давно сошедшим лаком, оставшимся лишь в глубине пор оголенной древесины.
Выдвинул ящик, узрев в нем личные архивные папки, доверенные на хранение квартиранту.
Развернул самую толстую.
Вот она — первая его публикация, вырезанная из газеты и наклеенная на машинописный лист. С указанием даты.
Сочинение по заданию редактора молодежки накануне каких‑то коммунистических псевдовыборов. Кого там выбирали, уже напрочь забылось, но публикация о канувшем в Лету событии осталась.
Вот и старушка с задумчивым взглядом, Скрылась за ширмой большой. Сделала все, что ей было там надо, И возвратилась домой.
Усмехнулся. Ничего так подковырочка… С цианистым идеологическим калом… А проглотили ведь!
А вот и иное, связанное с женой, а также с пьянками и прозорливыми подозрениями в отношении любовника супруги:
Она Петьку какого‑то любит,
Ну и пусть! Несмотря ни на что,
Отогреет меня, приголубит
И от снега отчистит пальто.
А это откуда?
Когда твои груди — весомы и потны,
Качаясь, нависнут над мной…
Он сокрушенно качнул головой. Среди муз, посещавших его, были, оказывается, и весьма распутные дамы… Тяжко вздохнул. Размочалил в пепельнице окурок. Неужели это было? Какая‑то совершенная иная жизнь… Позволявшая писать стихи, ставя данное занятие основной жизненной целью, разбрасываться, пить–гулять, искать смысл бытия в своих чувствах и мироощущении, не заботиться ни о деньгах, ни о будущей старости и карьере…
Вот тебе и прошлое тоталитарное общество! Пагубное вроде. Тупиковое, как утверждают. Может быть. А все‑таки, пребывая в нем, он был по–настоящему, безоблачно счастлив…
"Хотя, — подумалось обреченно, — счастье — величина дискретная, а не перманентная. И в этом — смысл".
Однако того счастья, что окрыляло его душу, когда он лелеял выстраданное слово, уже не будет. Коростой душа покрылась, другие ей утехи нужны. Э–эх!
Но и прошлое сочинительство тоже не прошло даром. Хотя бы потому, что оно воспитало в нем чувство прекрасного. А это — прекрасное чувство!
Он взял со стола потрепанную книжонку с крикливой пестренькой обложкой. Ознакомившись со сведениями об авторе, понял: труд некоего современного коммерческого борзописца.
Наугад развернул страницу, прочел: "По причине раннего утра парк был пуст…"
Ослепленно зажмурил глаза. Вот так перл! Вот так литература переходного, так сказать, периода!
Вспомнилось, как в шестидесятых годах на помойку выносились изукрашенные вязью кропотливой резьбы старинные комоды красного дерева, дубовые стулья, обитые бычьей кожей, — якобы громоздкий, вычурный хлам.
И в квартирах–сотах утверждались шкафчики–столики из прессованных опилок, пластиковые торшеры, раскладные диванчики… Банальный же хлопок заменялся восхитительно модным нейлоном.
Нечто подобное сейчас происходило и с литературой.
Хотя с другой стороны, одна крайность затмевала иную. Прежние советские прозаики времен ожиревшего застоя порой являли чудо слова, но общий куцый смысл их сочинений ни о чем, лишенный остроты и правды, с зашифрованными фигами, подлежащими дотошной разгадке, обратил интеллектуальные усилия тысяч словесников в груды макулатуры.
Но они — собратья Крохина — все‑таки отличали прозу от словосочетаний, они чувствовали пошлость литературщины, а бойкая графоманствующая публика, пришедшая на смену им — выдохшимся в конструировании фиг, живо оседлала конька расхожего криминала и пустила его в галоп, высекая кондовыми копытами бумагомарательные драмы, где путались курки и спусковые крючки, резидентуры и агентуры, оперы и следователи…
Книжки как сосиски. Съел — и забыл.
Он всегда полагал, что писатель соединяет в себе одновременно композитора, автора песни и певца. Бывает, что "напевность$1 — музыка стиха или прозы — великолепна, но мысли — ни на грош. Бывает — есть великолепная мысль, но музыки и исполнительского мастерства, то есть "языка", — никакого. Ну и возможны иные вариации. В приложении к современности — нет ни того, ни сего, ни этого.
Впрочем, по дороге к Геннадию он купил книжку. Автором являлся его знакомый поэт, с кем он не виделся уже лет шесть.
Поэт, судя по всему, решил податься в прозаики.
Крохин вытащил из кармана пальто книгу. Раскрыл — опять‑таки — наугад.
"…он встал на неутомимый эскалатор, поехал наверх. Было что‑то утешительное в этом медленном подъеме из‑под земли на свет божий. Навстречу спускались в мраморную преисподнюю грустные люди, словно предчувствуя, что когда‑нибудь придется проделать это уже по–настоящему, раз и навсегда. Для кого‑нибудь из них, может статься, данный спуск и в самом деле был последней, генеральной репетицией.
Он скользил по молчаливым, сосредоточенным лицам, сознавая, что видит их в последний раз. Сколько же лиц человеческих перевидела земля за все эти пролетевшие века и тысячелетия. Где они теперь, в каких неведомых далях и пространствах?"
А вот еще:
"Так бывает солнечным августовским днем, когда встрепенется от внезапного порыва ветра березовая роща и густо посыплется с ослабевших веток невесомая листва. И долго еще успокаивается это сухое шуршание, несколько упрямых листков пытаются зацепиться за соседние ветви, прежде чем упасть на землю, но безуспешно. Роща по–летнему жива, нет в ней покуда явных прорех и просветов, но человек уже замер с дрогнувшим сердцем — как быстро летит время, вот и осень, а там зима, зима…"