Андрей Таманцев - Угол атаки
Все случилось как бы одномоментно: жгучий пинок, швырнувший его на мокрый бетон крыльца, кнопка домофона, до которой он тянулся, тянулся и не мог дотянуться, истошный крик жены: «Убили! Голубчика моего убили!»
Сирена «скорой».
Свет операционной.
Это была одномоментность автомобильной аварии, когда реакции водителя не хватает ни на что: ни на то, чтобы вмешаться в события, ни даже на то, чтобы понять, что происходит.
Ермаков лежал на правом боку, щекой к подушке, на высокой больничной кровати и ощущал себя раздавленным, вышибленным из колеи, униженным. Унизительным было все: казенная пижама, из рукавов которой торчали его большие волосатые руки, короста небритости на щеках, казавшийся трупным запах постельного белья, а главное — неловкость позы и вынужденная неподвижность.
Возле кровати сидел следователь, майор ФСБ, бесцветный, как все фээсбэшники, с папкой на коленях, заполнял бланк допроса потерпевшего. Ермаков не расположен был вести разговоры со следователем, ему нужно было очень многое обдумать, быстро понять, что произошло и что все это значит. Но отказаться от показаний не было очевидных причин. Поэтому он терпеливо отвечал на вопросы, повторил, что не имеет ни малейшего представления, кто мог быть заинтересован в его смерти. Он ожидал, что последуют расспросы о служебных делах, но вместо этого фээсбэшник попросил пояснить, знаком ли он с гражданкой такой-то и в каких отношениях находится с гражданкой такой-то.
Ермаков нахмурился.
— Ты к чему это ведешь, майор? — довольно резко спросил он.
Тот объяснил: есть заявление, он обязан отработать все версии.
— Какое заявление?
Следователь бесцветным голосом зачитал ему протокол допроса жены. Ермаков взорвался:
— Вот ее и допрашивай! Ее, понял? Она тебе все объяснит!.. Извини, майор.
Приходи в другой раз. Сейчас не могу с тобой разговаривать. Рана болит, — для приличия соврал он и даже пошутил, как бы еще раз извиняясь за свою вспышку. — Сам понимаешь, не каждый день в жопу стреляют. Тебе стреляли?
— Нет, — ответил следователь, убирая бумаги в папку. — В спину стреляли. А в жопу — нет, ни разу.
Следователь ушел. На широких скулах Ермакова заходили желваки.
«Сука. Ну сука! Господи, да за что же мне это?!»
Заглянула медсестра, сказала, что звонят из бюро пропусков: пришел сын.
— Пропустите, — разрешил Ермаков.
* * *
В жизни каждого человека был по крайней мере один поступок, которым он гордится.
И другой, воспоминания о котором заставляют корчиться от стыда. Для генерал-лейтенанта Ермакова это был один и тот же поступок: женитьба на дочери начальника Главного политуправления Балтийского флота контр-адмирала Приходько.
Он впервые увидел ее на третьем году службы в окружном Доме офицеров на балу «Проводы белых ночей». Он и понятия не имел, кто она такая. Она стояла в окружении молоденьких морских лейтенантов: худущая, смуглая, с длинными черными волосами, в шелковой красной хламиде, в браслетах и перстнях, изощренно уродливая и надменная, как Клеопатра. Мореманы вились вокруг нее, как кобельки вокруг сучки во время течки. Он вклинился в их стаю дворовым волкодавом, раскидал всех, на кого рыкнул, на кого ощерился, склеил Клеопатру на раз, увез в комнату, которую снимал на Васильевском острове, и всю белую ночь властвовал над своей добычей, потрясенный ее ненасытностью и изощренным бесстыдством.
Он и сам не понимал, зачем это сделал. Она была совершенно не в его вкусе. Но был кураж молодости, требующая выхода мужская сила. Ночь растянулась на месяц.
Он по-прежнему о ней ничего не знал. Она не разрешала себя провожать, уезжала на такси, а вечером, когда он возвращался из части, уже ждала его, царственно бесстыжая и влекущая, как змея. День для него перемешался с ночью. Сослуживцы посмеивались, приставали с расспросами. Он отшучивался, а сам с ужасом и восторгом понимал, что пропал, что после этой бляди все женщины будут казаться ему пресными, как перловка в гарнизонной столовой.
История получила необычное продолжение. В один из дней Ермакова вызвали на КПП.
Там его ждала черная «Чайка» и капитан второго ранга с выучкой порученца.
«Чайка» причалила к одному из домов в районе Марсова поля, кавторанг молча проводил Ермакова в квартиру в бельэтаже и оставил одного в огромной, богато обставленной гостиной. Через минуту в гостиную вошел человек в черном флотском мундире — квадратный, бородатый, свирепый, как вепрь, и всесильный, как секретарь ЦК. Это был контр-адмирал Приходько. Ермаков вытянулся по стойке «смирно». Контр-адмирал внимательно и не слишком дружелюбно осмотрел его, кивнул:
— Садись, капитан. Вот ты, значит, какой. — Он повернулся в сторону открытой двери. — Эй, на камбузе! Выпить нам!
И тут произошло то, от чего Ермаков оторопел. В гостиной появилась его Клеопатра. В скромном платьице, невинная, как школьница. Она поставила на стол поднос с бутылкой коньяка и двумя хрустальными лафитниками. Спросила, потупя взор:
— Что-нибудь еще, папа?
— Ступай, позову. Вот сучка, а? — растроганно сказал контр-адмирал, когда дочь удалилась. Он налил по полной, кивнул:
— Будь здоров, капитан!.. Что ж, давай потолкуем. Как говаривали в старину, я хотел бы знать, насколько серьезны твои намерения, а насколько они безнравственны, я и так знаю. Я навел о тебе справки.
Парень ты вроде основательный. И такой, что сможешь держать ее в кулаке. А ей это и нужно. Скажешь «нет» — неволить не буду. Минута на решение. Время пошло.
— Да, — не раздумывая, сказал Ермаков. Контр-адмирал захохотал.
— Ценю! Сразу видно: быстро соображаешь. Галина, ко мне! Этот вот молодой майор просит у меня твоей руки, — пророкотал он, когда дочь вновь появилась в гостиной. — Что скажешь?
— Полковник, — сказала Клеопатра. Контр-адмирал снова захохотал:
— Ну сучка! Будет тебе и полковник. И генерал будет, это теперь только от него зависит. Но и ты — смотри у меня! Ясно?
— Да, папа.
Через пару месяцев семейная идиллия подошла к концу. После службы Ермаков до поздней ночи просиживал над учебниками на кухне однокомнатной квартиры, которую устроил молодоженам тесть, готовился к вступительным экзаменам в Академию Генштаба, а Галину потянуло к прежней богемной жизни. Она все чаще уезжала к подругам, домой возвращалась за полночь, от нее пахло вином, табачным дымом и «Шипром». От хмурых вопросов мужа пренебрежительно отмахивалась, как барыня от назойливой собачонки. Ермаков молчал, терпел. Но однажды, когда она вернулась в пятом часу утра и у такси долго лизалась с каким-то морским офицериком (Ермаков видел их из окна), не выдержал — отхлестал ее по щекам. Она завизжала, бросилась на него, как сиамская кошка, пытаясь вцепиться в лицо ногтями, хрустальной пепельницей рассадила ему подбородок. Это окончательно вывело его из себя. Он избил ее тяжело, по-мужицки, как, возможно, его крестьянские предки учили блудливых жен.
Ермаков не сомневался, что она кинется жаловаться отцу и на его военной карьере будет поставлен крест. Но вышло по-другому. Галина месяц не выходила из дому, пока не прошли синяки, а барская пренебрежительность по отношению к мужу неожиданно сменилась заискивающей собачьей покорностью. Она превратилась в верную жену, в умелую хозяйку, в заботливую мать дочери и родившемуся через два года после нее сыну. Ермаков не мог нарадоваться. Но с годами маятник все дальше отклонялся в другую сторону. В Галине проснулся страх, что он ее бросит, развилась подозрительность и патологическая ревность. Она все чаще устраивала мужу безобразные сцены, не стесняясь чужих людей, пристрастилась к выпивке, перестала следить за собой. Семейная жизнь Ермакова превратилась в ад.
Он страстно желал развестись, но не мог. При том положении, которое он занял ценой огромных трудов, развод означал крах всей его жизни. Этого не допускала партийная этика. Этого не спустил бы тесть, ставший завсектором Оборонного отдела ЦК. В 90-е годы, когда тесть умер, а партийная этика ушла в прошлое вместе с партией, развод по-прежнему оставался невозможным. Существовал неписаный кодекс. Узкоцеховая мораль. Ермаков был полностью с ней согласен. Ты можешь завести хоть десять любовниц. Но в твои годы разводиться и жениться на молоденьких могут только артисты и всякие там поэты. Серьезный человек так не поступает. А если поступает, то он несерьезный человек. С таким человеком никто не будет иметь дела. Тем более — серьезного дела. А дела, в которые был вовлечен Ермаков, были очень серьезные. Такие, что у Ермакова иногда дух захватывало от их масштаба.
Уходя в свою комнату от очередной сцены и слыша, как бьются о стену тарелки и фужеры, он ненавидел и презирал себя за ту проклятую белую ночь и за свое «да», без раздумий сказанное контр-адмиралу Приходько. Тогда ему было всего двадцать четыре года. Двадцать четыре! В двадцать четыре года все можно начать сначала!