Эльмира Нетесова - Утро без рассвета. Камчатка
— А что без следов и запаха может дать разрыв сердца, не знаешь?
— Сложный вопрос. Мне с таким не приходилось сталкиваться. Короче, не знаю, возможно ли такое вообще. Дай-ка я этого типа как следует осмотрю…
Грачия будто читал сложную биографию мертвого: «Сидел двенадцать лет. Вот первая наколка— «Колыма». Ее сделали сразу. Я уже объяснял. А вот эта— последняя. Двенадцать наколок — двенадцать лет. Каждый год отсидки один раз метили. Больше двенадцати не успели. Вышел. Вот так-то».
— А где отбывал?
— Сидел он в Певеке. Бухта на Чукотке.
— Объясни.
— Там такой уголек. Как попал в кожу — зубами не выдерешь. И оттенок от него красноватый, меди много. Вот смотри. Хоть три жизни живи потом — уголек Певека, как татуировка. Не смывается. Итак, он не вор. Но и не работяга. До Колымы физически не работал.
— Как узнал?
— По ногтям. До Колымы ишь как холил! Даже светились. А в лагере, да еще в Певеке, они лопнули, болели. Такое только с непривычки бывает. Кожа на локтях и ягодицах грубая. Привычная к сидячей работе. Но и не растратчик он. Среди них «сук» не было. Те с ворами дружили. И им такого клей ма на зады не ставили. Растратчики это кто? Продавцы, кассиры, бухгалтеры, кладовщики, короче, мелкая, но интеллигенция. А вот ногти так обрабатывают врачи в основном. И этот мог из них быть. Из тех немногих, кто хреновыми специалистами оказались.
— А еще что-нибудь можешь предположить?
— Предположить? — обиделся Симонян. И продолжил, вздохнув — Конечно, мои слова — не доказательства. Ну да всегда проверить сможешь. Слушай. — Симонян снова нагнулся над покойным. Перевернул его на живот. — Наколки ему делали новички, молодые. Вон сколько раз рука срывалась! У мыши глаз получился собачий. Но коловшая рука была сильной. Наверное, вор. Хоть и не из солидных. Матерый вор скорее «пришьет» «суку», чем запачкает руки о его шкуру. Этот же, видимо, карманник. Убивать не умел. Только штампы ставил. Ну да и кто из отбывших срок не умеет делать татуировок? Таких мало. Правда, есть и художники в этом деле. Они человека так отделать могут — медведь заикой останется со страху. А блатному любо будет глянуть на эту колымскую «третьяковку».
— Ну и пошляк же ты, Грачия!
— Да я не о шкуре этой разрисованной. А о жизни искалеченной. Увы, музеем их судеб часто морг становится. Кстати, «мушка» на щеке не только доносчикам ставилась.
— Принудительно, конечно?
— Да. Уголовниками. Так вот, делали такую татуировку и так называемым отколовшимся, «завязавшим» с прошлым своим. В отместку. Ведь носитель такой метки — мишень для ножа любого профессионального вора, убийцы.
— Ну, таких единицы остались, — отмахнулся Яровой.
— От того они не менее опасны. У кого нет будущего, тот живет прошлым. А этот, — Симонян укрыл простыней неопознанного, — явно пришелец из прошлого. Такой мог столкнуться по теории невероятности с себе подобным, последним из могикан организованной преступности, с профессионалом. Мог, — сдвинул брови Грачия Симонян. — К слову, он побывал и на особом режиме.
— Откуда это известно? — удивился Яровой.
— Некоторые наколки сделаны чернилами. Только «особым» не продавалась в лагерном ларьке тушь. Ну да это я говорю так, для полноты информации. Ведь с этим делом осложнений не предвидится? Неопознанный умер своей смертью, не так ли? — прищурился Грачия Симонян.
— Так утверждают эксперты.
— А ты, следователь Яровой, как думаешь?
— С ними не поспоришь о причине смерти. А вот первопричины придется, чувствую, мне доискиваться. После твоей лекции от версии об убийстве никак не отмахнешься, — невесело улыбнулся Яровой.
— Убийство без следов насилия? — Симонян усмехнулся в усы. — Ну что ж, дерзай. Если это «мокрое» дело, то самое необычное. Раскроешь — прославишься. А нет — выговор схлопочешь. За пустую затею. И я прослыву потерявшим чутье перестраховщиком. — И, посерьезнев, добавил: — Ты меня давно знаешь, хоть и редко видимся. А вот почему я с тобой, старшим по должности и званию, фамильярничаю? А ты не обижаешься. Не одергиваешь. Да оттого, что редко ошибаюсь я. И этот самый криминал нутром чую. Вот только доказать толком не могу. Грамотешки юридической маловато. Ну да на это вы, следователи, имеетесь. Зато фартовых и жизнь их я во как знаю! — Грачия Симонян полоснул ребром ладони по воздуху, возле своего худого кадыка. — И давно понял: не надо преступника ишаком считать. Каким его иногда в кино показывают. А то как бы он нас, таких умных, не провел ненароком. Я вот тебе расскажу…
Яровой и Симонян вышли на улицу, свернули в первый попавшийся скверик. Запах кофе! Он привел их к уютному столику под уже зелеными деревьями. Чьи-то заботливые руки тут же поставили перед обоими только что снятые с углей дымящиеся чашки. Грачия Симонян вспоминал вслух:
— Вот Шило был такой. Я тебе говорил о его наколках. Так он, сукин сын, после суда, когда в «воронке» его везли, пел: «Начальник лагеря мне, как отец родной…» Или Дубина. Этот тоже в Магадане. Подвела силушка, что не впрок пошла. Вот если бы к ней разум! Да где его взять…
— Помню такого, — отозвался Яровой.
— Так эти оба— «мокрушники» не только по действиям, а и по психологии своей. Для них жизнь человека— лишь ставка в игре за барыш. А вот, к примеру. Седой не таков, хоть и тоже известным вором был. Как из лагеря пришел, да узнал, что у него кровный сын имеется, сразу на завод подался. Угрюмым стал, молчаливым. С головой в работу влез. Начал хорошо зарабатывать, пить бросил. Из каждой зарплаты откладывает сыну на сберкнижку. На будущее. Как-то встретился я с Седым на улице. Обрадовался тот. Хвалился сыном: «Голова у него светлая. Сам удивляюсь. Пятизначные цифры в уме множит. Да так быстро! Шустрый — весь в меня. Только летчиком я его хочу сделать. Сам-то я тоже об этом мечтал в детстве. Чтоб летчиком… А стал налетчиком. Эх-х-х… жизнь пропащая. И мальчонка помнит, что я вор бывший. Люди это забыли: соседи запамятовали, на работе прошлое мое похоронили. А сын — никак. Он теперь мой единственный и самый строгий судья. Он — моя радость и наказание мое. Язык его молчит. А глаза… До смерти своей виноват я перед ним. За все, что знает и чего не ведает. За каждый день без него, за каждую его слезу. За страх… За то, что не примером — укором стал я ему. Это пострашнее наказания. Любого. Но слишком поздно я это понял. Слишком припоздал. Нет большего стыда, чем непрощенным посмотреть в глаза сыну, родному сыну…» — «Тут я бессилен, — отвечаю я ему, — одна только надежда есть. На время». Он улыбнулся и говорит: «Да я не сетую на судьбу свою. Я говорю, что она мне улыбнулась: подарила сына лучшего, чем я сам. Разве на это можно обижаться? И из праха хорошее дерево растет. Так всегда было и будет в жизни…»
Грачия Симонян, перемежая глотки кофе затяжками сигаретой, продолжал:
— Гниду — был такой вор — тоже недавно повстречал. Тот на базаре мед продавал. В белом колпаке, в халате… Я едва его узнал. А он меня сразу. Расплылся в улыбке. Располневший, краснощекий — он сам стал походить на пузатую медовую бочку.
— Изменился. К лучшему, — говорю я ему.
Соглашается:
— Это точно. Нынче бывшие кенты и те не узнают. Жизнь-то не все под гору катит.
— Доволен? — спрашиваю.
Отвечает:
— Как же? Само собой. Крестьянствую. И чего раньше этим не занялся? Колхоз мне дом выделил. И участок приусадебный. Пасеку я там завел. Трудодень и мед — дело прибыльное. Выгодней воровства.
— Сахарок-то добавляешь? — смеюсь.
Гнида вильнул глазами в сторону. Но не соврал.
— Без того нельзя, — говорит, — все так делают. Но ничего. От этого беды не бывает. Я свой продукт силой не навязываю. Сами берут. Еще и спасибо говорят. И разрешение на продажу у меня имеется…
Я допытываюсь:
— Мать, мол, жива?
— Слава богу, — отвечает, — теперь ей совсем ни к чему умирать. Только свет увидела.
— Семья есть? — спрашиваю.
— Это вы о бабе? — он мне в ответ.
— О жене, о детях, — говорю.
Так Гнида даже руками замахал:
— Нет, не до того. Сам хочу жить. Без забот. Их с меня хватило. Через край. Досыта. Все еще не нарадуюсь каждому дню. Колыма всю душу выстудила. Только и оставила тепла на себя, да на мать- старушку. На других нет его. — И тут достает этот Гнида из-за бидонов банку меда: — Вот. Возьмите— говорит. — Занести все хотел. Да боязно мне в ваш кабинет заходить. Прошлое мешает. Как хвост.
Мне неловко стало. Сказал ему, что не ем мед. А он настаивает:
— У вас семья, — говорит, — имеется. А и самому не вредно. Мед — крови прибавляет. Силу дает. Сколько мы у таких как вы отняли всего этого! Да и не разбавленный он. Чистый. Без сахара. Больше месяца с собой вожу… Для вас, гражданин Симонян.
— За что бы это? — спрашиваю.
А он мне и говорит:
— За день мой нынешний, что сплю без дрожи. А чем благодарить… Возьмите вот. Уважьте. Может, и вам еще доведется спать спокойно. Симонян невесело усмехнулся.