Илья Рясной - Бугор
На сей раз мы встретились в том же кабачке, только вечером. На ужин. Не отказываться же от предложения. Тем более у меня задание — укреплять контакт с источником. И теперь я лопал салат, мясо и запивал итальянским вином. Красиво жить не запретишь. Хорошо укреплять контакт в кабаке, а не, как обычно, где-нибудь в пропахшей хлоркой камере, предлагая закурить «беломорчику», или на ветру у помойки.
Тем более когда намаялся в усмерть. Целые сутки работали — задерживали шайку дворников. Они три месяца назад утащили с улицы 8 Марта две бронзовые скульптуры давно покойного академика Манизера — известного скульптора, лауреата всех Ленинских и Сталинских премий, автора памятника Зое Космодемьянской, а также бесчисленных гранитных фигур вождей. Местные дворники просто сдали стоявшие во дворе мастерской две бронзовые скульптуры на металлолом, заработав в общей сложности тридцать с хвостиком баксов, хотя стоят они где-то тысяч пятьдесят долларов. Хозяин пункта приема утиля долго думал, что делать со скульптурами, потом поехал продавать антикварам в Питер, на чем и попался. Весь вчерашний день мы вычисляли местонахождение тружеников метлы, задерживали их, кололи.
С этими цветными металлами вообще чертовщина творится: тащат все — телефонные кабели, памятники, детали с железных дорог. Утащили бы и памятник Пушкину, если бы он столько не весил, — и сердце б не дрогнуло. Наш бестолковый, спившийся, жадный до халявы народ с каждым днем все больше утрачивает всякие представления о цивилизованности. Так вели себя вандалы, захватившие Рим…
— А вы лично как полагаете, есть такая связь: Русский музей — Калуга? — спросил Кандыба.
— Я? Считаю, есть, — сказал я. — И упирается все опять в одно — кому выгодно? Кто заказчик? Сергей Федосович, должен же кто-то быть настолько зациклен, чтобы собирать именно эти вещи.
— Кто-то должен, — кивнул он.
— Сперли бы скрипку Страдивари — сразу лимон зеленых и где хочешь продать можно. Или импрессионистов.
— Вообще, стоимость произведений искусства — это по большей части просто конъюнктура, — махнул рукой Кандыба. — Есть группа людей, коммерческих структур, которые держат бизнес и раскручивают имена. Что в шоу-бизнесе, что в изобразительном искусстве — технология одинакова. Истинная и коммерческая ценность чаще не совпадают. Признаться, я ненавижу сам этот бизнес, в котором сама вещь не интересует никого. Интересуют имена, которые связаны с вещью. Интересует легенда вокруг этих вещей и имен. Интересует раскрутка. Почему Ван Гог на аукционе ушел за сорок миллионов долларов, а Левитан, художник не хуже, уходит за сотню тысяч?
— Раскрутка.
— Притом раскрутить художника гораздо легче, чем кинорежиссера или писателя. Тупую, никчемную книгу никто не будет покупать, и не помогут никакие критические статьи, никакие заверения, что это великолепно. Глупый, никчемный, скучный фильм никто не будет смотреть. С изобразительным искусством — другое дело. Главное — торгашам во всем мире договориться, что вещичка стоит миллион баксов. И она уже не будет стоить меньше. Цена на ту же живопись — это всемирный заговор торговцев.
— Если речь не идет о непререкаемых ценностях.
— Леонардо, Тициан — конечно… Ну тот же несравненный русский Рокотов. Тот же великий Иванов. Они великолепны, но не так дороги, как того заслуживают. Дорог «Черный квадрат» Малевича — продукт эпатажа скучающей публики. Одно время ведь был в Европе бум на русскую живопись.
— Был, хотя это лишь рябь по сравнению с цунами — теми же импрессионистами или кубистами. Был бум, когда по всему миру ходили хиппи в майках, на которых по-английски было выведено: «Перестройка». Россия с человеческим лицом. Милый Горби. Разрушение Берлинской стены. И тут — русское искусство. Цены взмыли вверх чисто по политике. По политике они рухнули сейчас вниз.
— Помню, с началом перестройки в Москве пошли первые международные аукционы, — сказал я.
— Да. Аукцион русских современных художников. Весь авангардистский хлам, накопившийся за десятилетия, вывалили туда. Поверьте, на девяносто девять процентов это был настоящий мусор. Эти картины писали художники не для себя, а для богатого немца, который скажет «карашо» и купит русский авангард. Там не было и намека на душу. Там было одно желание — не продешевить, дать западному обывателю по голове и убедить, что в нашей отсталой стране есть авангард, за: который можно платить неплохие деньги. Для этого немного надо — наклеить на холст комсомольский билет и талон на водку, нарисовать Генерального секретаря ЦК и бутылку с надписью «Водка»… Все это ничто. Пустота… А цены…
— Да, цены были.
— Не помню автора, но помню, что глядеть было не на что. Когда назвали цену в три сотни тысяч долларов, я понял, что мир сошел с ума… Но все прошло. За границей остался интерес только к русскому авангарду двадцатых годов. Он непреходящ, хотя тоже высосан из пальца. Правда, авангард двадцатых чем-то забавен и интересен, но не более. Это не то явление, которое приподнимает человека.
— Что отсюда следует?
— Если за всеми этими преступлениями стоит какой-то коллекционер, он из тех, кто видит истинную ценность вещей, а не коммерческую, — Кандыба сделал еще глоток минералки, чтобы промочить пересохшее от болтовни горло.
— И опять тот же вопрос — кто?
— Тот же ответ — затрудняюсь сказать… Но человек, явно близкий к преступному миру. Организовать такие преступления — это не каждому по плечу. Так что ищите личность.
— Ищу человека — как Диоген говорил, — улыбнулся я. — Когда долгие годы ищешь скотов, то человека поискать — одно удовольствие.
— Да. Ищите человека, — кивнул Кандыба.
Бывают такие периоды, когда натыкаешься на стену и не можешь сдвинуться.
Дело по убийству семьи профессора Тарлаева замерло на мертвой точке и отказывалось двигаться куда бы то ни было. Попытки связать воедино громкие нераскрытые дела, когда похищались картины русских художников, тоже не приносили успеха. Главное, не было никакой реальной информации, которую можно было бы отрабатывать. Отовсюду приходил один мусор. Пара человек призналась в убийстве Тарлаева. Человек десять взяли на себя нападение на Русский музей. И все они были или психами, или шутниками, или преследовали малопонятные шкурные интересы.
Мы пробили по всем информационным базам Волоха. Обладателей таких кличек в Москве было четверо. Троих в последние два года благополучно похоронили, третий уже год отдыхал далеко, куда не докричишься — в ИТУ особого режима, и представить, что он организовал все это, было невозможно.
И я, как заправский археолог, начал копать в глубь веков. И снимать слой земли и пыли с нераскрытых аналогичных дел.
Вот дело четырехгодичной давности. Разбой на квартире Амбарцумовых. Трое в масках залетели в квартиру. Хозяйку и ее дочь уложили лицом в ковер. Забрали картины старых мастеров — три штуки. Ясно, брали под заказ — ведь больше ничего не взяли, а вещи там были ценные.
Этим делом занимался в свое время Железняков. Сил он потратил немало, но дело так и не поднял.
А чем черт не шутит. Я набрал номер хозяйки квартиры.
Потерпевшая — Нина Васильевна Амбарцумова — директор одного из мемориальных музеев, была не то что просто интеллегентная женщина. У нее в третьем поколении никого ниже докторов наук не бывало.
— А нельзя с вами встретиться? Есть несколько вопросов, — сказал я.
— Да, я к вашим услугам до трех часов пополудни, — произнесла она.
— Я через час буду.
Дом тридцатых годов в районе трех вокзалов был прилично обшарпан.
— Подождите, пожалуйста, — сказала Амбарцумова, с многочисленными извинениями тщательно изучив мое удостоверение, а перед этим прозвонив в отдел Железнякову и убедившись, что майор Тихомиров не самозванец. — Вы нас извините. Но обжегшись на молоке… — Она прикрыла дверь, скинула цепочку и, распахнула дверь снова, пропуская меня. Эта седовласая пожилая женщина в строгом синем костюме, надетом наверняка в честь гостя, до сих пор сохранила следы былой красоты и величественности.
— Все правильно, — одобрил я эти меры самообороны. В квартире осталась большая коллекция графики и несколько полотен, которые воры не удосужились взять.
Я прошел в просторную квартиру, которая хотя и содержалась в идеальном порядке, но давно не ремонтировалась, что неудивительно, учитывая заработки докторов наук.
— Тяжело привыкать жить по-новому, — покачала головой Нина Васильевна, приглашая меня на большую кухню с урчащей газовой колонкой. — Железные двери. Всеобщее недоверие. И страшно, представьте… Ах, этот страх. Страшно жить стало, молодой человек. Я помню тридцать седьмой год. Я тогда была совсем еще юным созданием, но помню его хорошо. Помню Сталина, видела его на Мавзолее… Знаете, ведь тогда не было так страшно.