Евгений Чебалин - Гарем ефрейтора
Но он удовлетворился одной взятой жизнью. Не давая опомниться белохалатникам, бил пулями по скале между ними, высекая гранитные брызги, руша грохот на головы, гвоздил свинцом до тех пор, пока не отогнал двуногую орду назад, за поворот скалы.
Потом скользнул с валуна и растаял в скалах, забирая все выше, к небу, нацелив свой путь через Макажой и Ботлих к Андийской Койсу и дальше на Буйнакск, к побережью.
Глава 27
– Слушай, Лазарь, что ему надо? Ломается, как целка. Вижу, нюхом чую, хочет их выселить. Но ломается. Я ему все время письмо Исраилова напоминаю. Чечен Кобу в письме с дерьмом смешал, ситуация с выселением подоспела, теперь войска есть, время есть. Почему он ломается?! – жаловался Берия Кагановичу.
Нарком принес фотографии: припорошенная снегом земля, из-под снега травяная щетина, черные трупы грузин на белизне, скрюченные, с разбросанными руками, на истыканном овечьими копытцами рафинаде сгустки папах. Все вместе – налет чеченских абреков на Тушаби, на грузин.
Каганович просматривал глянцевые большие снимки, загадочно молчал. У Берии растерянно бегали глаза под пенсне. Разводил пухлые руки, истекал гневом под сурдинку:
– Когда вошь ловят, волосы стригут. Ту вошь и в горах не поймать, пока бандитские волосы не выстрижем. Стесняется Коба, да? Чеченцы грузин бьют, скот угоняют. Исраилов приказ по горам пустил, сколачивает добровольную армию кавказских гитлеристов. Я посылал Нацвлишвили к нему. Он сидел рядом с Исраиловым. Протяни руку – ломай бандиту горло! А он штаны запачкал от страха. Не сумел с гор выманить, не убил, собой не пожертвовал ради меня, списки его агентуры не раздобыл. Слушай, кого я посылал в Чечню? Грузин, самец племенной, не смог одолеть туземца, дикаря, ни мозгами, ни силой. Кого мы вырастили, кормим, а, Лазарь?
Помоги. Кобу раскачать надо, один не смогу, он меня зеленым назвал, когда я про выселение заикнулся. Почему я зеленый?
– Ты совсем зеленый, Лаврентий, – очень обидно покачал головой Каганович. Бросил фотографии веером на стол, цокнул языком: – Этой дешевкой его не сдвинешь.
«Ты совсем зеленый. Удивляешься Нацвлишвили: кого вырастили? Кого надо. Новую породу овчарок. В их задачу не входит самоубийство. Их требуется очень много для другого – пасти славянское стадо в двести миллионов голов. Но подождем, пока это стадо задавит своими тушами фашизм, зальет его своей кровью. А потом понадобятся наши овчарки.
«Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам, их селы и нивы за буйный набег обрек он мечам и пожарам…» Мы, хазарские каганы, помним этот набег, вопли наших матерей, красные реки на травяных коврах, помним траур углей от спаленных кибиток, помним клятву, которую дали вместе с сионскими мудрецами: мстить из века в век, пока не уморим голодом, не растлим, не споим, не развалим это росское чудище вместе со своими идолами, пока не кастрируем его, не выжжем память сивухой, пока не отравим фарисейскими зазывами к химерам Свободы, Равенства, Братства. А потом расчленим на куски, расчленим, проглотим и переварим. Мы, малые кагановичи и большой Каган, сделаем это к началу третьего тысячелетия. Осталось не так много. И я должен дожить до этого… Я должен пережить всех вас, чтобы насладиться исполнением нашей клятвы».
– Этой дешевкой его не сдвинешь, – повторил он после долгой паузы, возвращаясь к разговору.
– Почему дешевкой? У него после фотографий должна кровь на чеченцев закипеть, я ее письмом Исраилова подогреваю, остынуть не даю.
Молча держал Каганович приятеля под режущим прицелом прищуренных глазок. «Не тебе играть на этой усатой балалайке. Не та техника, школы нет. Царь готов к акции выселения. Но хочет сделать это красиво. И задача Кагана подать выселение в красивой обертке государственности. А ты хочешь сделать из царя маленького национального мстителя. Он умнее всех вас, зеленых. Он созрел на крови, это лучшая кормежка для политика. Его надо толкнуть к решению набором фактов тяжелых и ценных, как старинное серебро. За выселением должна просвечиваться его государственная мудрость».
– Ты никак не приспособишься к работе с ним, – брюзгливо попенял Каганович.
– Я это уже слышал, – насупился нарком, – лучше помоги.
Не Папой – бичо, мальчиком чувствовал он себя, вечным мальчиком перед Кагановичем.
– Конечно, помогу, – вздохнул Каганович. – Одно дело делаем, Лаврик, одно, генацвале. Эти (он щелкнул пальцем по фотографиям) много грузинского скота угнали?
– Голов двести.
– Пхе. Они такие скромные? Надо официально зафиксировать: около двух тысяч.
– Зачем?
– Ты таки хочешь, чтобы я помог или чтобы отвечал на глупые вопросы? – скучно смотрел мимо Берии в окно Каганович.
– Сделаем две тысячи, – торопливо согласился нарком.
– Теперь, что мы имеем про Турцию? Собери про нее все, что сможешь. Турки объявляли летом и осенью сорок второго военное положение в приграничных районах. Это так?
– В сентябре сорок второго.
– Почему бы им не объявить это кошмарное положение еще раз?
– Понял, – начал прозревать нарком.
– Слушай дальше. Ты говорил про газету «Дас райх». Она что-то проболталась про кавказскую «пятую колонну». Или это мне показалось?
– Была публикация.
– Что тебе стоит найти такую публикацию сейчас? Совсем свежую, чтобы вкусно пахла, чтобы просветила нас: «колонна» есть.
– Если надо тебе…
– Ты таки не представляешь, как это надо тебе, а не мне. И еще тебе надо, чтобы любимый вождь про армию кавказских гитлеристов узнал. Этот приказ Исраилова должен опуститься на стол Кобы белым голубем, но стать черным вороном. Иди, Лаврик, иди, не натирай мозоли на моих глазах. А я пойду говорить с военными.
«Ты не знаешь, какой это кайф: делать на их доверчивой тупости наш исторический гешефт».
Каганович стоял далеко от стены, сцепив руки под деликатным животиком. Сталин прохаживался у стола, изредка бросал туда взгляды. Маленькая фигурка на фоне тяжело льющегося водопада штор неподвижно торчала из сияющего паркета.
Он почти всегда подходил к Сталину один в экстренных случаях, когда в кабинете не было никого. Становился далеко, так что смазывалось расстоянием лицо, говорил тихо. И Верховному, чтобы расслышать, приходилось замедлять шаги или останавливаться.
Поначалу это вызывало тяжело вскипающий гнев: его выталкивали из привычной манеры вести беседу. Но гнев постепенно опадал, заменяемый напряженно растущим вниманием. Этот еврей всегда знал ситуацию в России лучше и глубже угодливого большинства. Он обладал необъяснимо полным объемом сведений о той проблеме, что угрожающе выдвигалась на передний план и требовала срочного принятия решения.
Проблема только надвигалась, высовывалась из-за очередного угла с дубинкой – для оглушения Верховного, а Каганович уже предупреждал о ней: тихо и, как всегда, вовремя.
Нередко суеверное оцепенение заползало в Сталина: помнил разительно похожие манеры Свердлова при Ленине, его вспухающую с годами значимость при вожде революции, когда вождь, не заполучив с утра наркотическую дозу «свердловина», капризничал, нервно и рассеянно вслушиваясь в разноголосое шипение СНХовского террариума.
… Не раз и не два закрадывалось в– голову генсека: а если сам еврей готовит, инструктирует эти проблемы с дубинкой, ставит удобный закуток на его пути для нанесения удара, а потом докладывает их Сталину. Не все – некоторые, ибо не заложенные Кагановичем проблемы все чаще били Верховного столь неожиданно и сокрушительно, до треска в черепной коробке, что требовалось все больше времени, чтобы прийти в себя, обрести рабочее настроение.
Для подобных подозрений у Верховного были основания. Но не было повода уличить. Проверен Каганович долгими годами единомыслия и соучастия в главном: раздроблении обломков Российской империи и возведении на этом месте сияющего каркаса коммунизма.
Кто, как не Каганович, душил собственника-кулака, зубами грыз пуповину, что связывала хозяйчика с расхристанно-грязной бабой – столыпинской реформой? Родила, сука, недоноска – подыхай, сами воспитаем из него сталинского колхозника. Самолично дрессировал новорожденного, подтирал под ним сопливые недоимки, по-отечески порол за долги. Растил, одним словом. Кого? Потомки раскусят, если с голоду не подохнут.
Кто, как не Каганович, стриг ножницами пропаганды и разрушительства колокольный бор над Россией? Стриг золотые маковки с крестами, пинал стены святые сапогом не в малиновом звоне – в пыли, в грохоте расстрелов, в воплях.
Рушились идолы, возведенные славянином, цепенел в страхе посконный мужик, обмирала, надсаживалась мужичка. В лихих годинах вымерзали, мерли они мухотой в запустении, голоде, безверии, под надзором ягодным и ежовым.