Игорь Мерцалов - Новейшая оптография и призрак Ухокусай
– Думаю. Но это не важно. Наконец, последнее: вам как политику, полагаю, хорошо известно, что, если деньги получены, услуга должна быть оказана. Какие после этого могут быть ко мне претензии?
Молчунов скрипнул зубами:
– Это вы в точку попали, господин оптограф, заказы не перебиваются. Что ж, время покажет, что из всего этого выйдет.
А ведь сбываются сны-то! Так подумал Сударый, выйдя из библиотеки и останавливая извозчика. Если не считать государя, который в ночных видениях, должно быть, являлся фигурой сугубо символической, отражающей какие-то глубинные подсознательные страхи, все уже было: и табурет, и пыль, и алхимическая лавка, и счета, и прибыль. Пристава не было – но, видимо, как раз потому, что счета оплачены. Что касается уплывающей из поля зрения кучи золота, то символика очевидна…
И вот извольте: оскорбление чести и достоинства тоже замаячило на горизонте! Пожалуй, наяву повестки не будет, но от этого не намного легче, ибо в таком случае сон знаменует собой внутренний суд, которому неизбежно подвергнет себя Сударый – за самостоятельное оскорбление собственной чести и унижение своего достоинства, когда он, движимый вроде бы чисто научными мотивами, ввязался в чужой семейный конфликт.
Впрочем, начинать судить себя можно уже сейчас. Сударый сидел, раскинув руки, на заднем сиденье повозки, глядел в небо, щурясь от яркого солнца, и недоуменно спрашивал себя, чем думал, когда решился взять деньги за услугу весьма сомнительного характера. Кое в чем Молчунов прав: Сударый фактически подрядился опорочить его.
Неужели же он, Непеняй Сударый, энтузиаст научной магии двадцати четырех лет от роду, выросший в семье офицера маготехнических войск, перед честностью и глубокой порядочностью которого всегда благоговел; он, получивший образование в столичном университете, где его одаряли познаниями люди, известные не только умом, но и высокой добродетелью; неужели же он и впрямь настолько низок и подл, настолько жалок и алчен, что готов хватать деньги, лишь увидев их, да в довершение всего настолько глуп, что…
– Приехали, сударь! – объявил извозчик, не позволив Сударому довести до конца этот насыщенный драматический период.
В приемной оптограф, как ни был занят мыслями, сразу заметил загадочный взгляд Вереды. Новый какой-то взгляд, доселе он у нее такого не примечал.
– Что-то случилось? – спросил он, подойдя к ее столу и привычно делая вид, что не замечает, как неясная тень скрывается за чернильницей.
– У вас гостья, Непеняй Зазеркальевич, – произнесла Вереда чудесным низким голосом и взмахнула ресницами.
– Какая еще гостья?
– Дама, – с выражением ответила Вереда. – Она в студии.
– И что она там, интересно, делает?
– Ждет вас, – с решительно театральной интонацией сообщила Вереда, и взор ее из просто загадочного превратился в абсолютно таинственный.
Сударый пожал плечами и прошел в студию. Там царил золотистый сумрак, рассеиваемый одиноким светильником над демонстрационным столом, а в сумраке скрывались длинноногие штативы и длинношеие треножники со световыми кристаллами. Подле одного из них стояла стройная молодая женщина в шляпке, с которой ниспадала, закрывая лицо, черная вуаль. Судить о ее внешности было трудно (она и сама-то из-под своей вуали навряд ли много чего видела), но нельзя было не признать, что фигура у нее изумительная, а поза – волнительная.
– Сударыня? – произнес, приближаясь к ней, Сударый.
– Ай! – взвизгнула она, подскочив, и, поспешно приподняв вуаль, рассмотрела оптографа.
Тот, как воспитанный человек, сделал вид, будто ничего не заметил, благо Вередина тварюшка ежедневно предоставляла ему возможность тренировать невозмутимость. Личико у незнакомки, кстати, оказалось очень даже симпатичным.
Но кто она и что здесь делает?
– Чем могу быть полезен?
– Ах! – воскликнула она, простирая к нему обтянутые тонкими, как паутинка, перчатками руки. – Не томите меня ожиданием, ответьте: вы ли оптограф Нестреляй Зарезальевич?
– Гхм… Непеняй Зазеркальевич к вашим услугам, сударыня, – поправил Сударый, томимый ужасным предчувствием, что и эта особа окажется членом вездесущего клана Рукомоевых.
Предчувствие не обмануло.
– Я Запятунья Молчунова! – трагическим тоном объявила она, будто это уже объясняло и ее приход, и ожидание в полумраке студии.
– Чем могу быть полезен? – уже прохладнее спросил Сударый.
Посетительница как-то вмиг перестала казаться ему такой уж прелестной. Нет, определенный вкус у Незагроша Молчунова, конечно, был, но, по совести, все эти щечки-ямочки хороши отнюдь не сами по себе. Румяное и цветущее обличье Запятуньи Захаповны предполагало веселый, общительный нрав, а она вела себя в точности как героиня сентиментального романа с бледными ланитами и томными очами, «в коих навек запечатлелось неизбывное страданье» и т. д. Дисгармония не шла ей на пользу.
– Вы можете спасти меня, – заламывая руки, сообщила супруга Молчунова. – Лишь вам это по силам! Но, боже, смею ли я вымолвить? Ах сударь, мне остается лишь уповать на вашу добродетель!
Сударый, который в последние полчаса о своей добродетели был самого невысокого мнения, едва не взялся ее отговаривать. Но потом подумал, что оскорбить сентиментальный настрой богатой истерической дамочки – наихудшая из идей, посетивших его сегодня. Догадываясь, что в соответствующих романах подобные монологи легко могут занимать до полутора страниц, он поспешил заверить Запятунью Захаповну, что добродетель явилась на свет вместе с ним, а конфиденциальность в делах спиритографии он сам и придумал.
Выслушав вступление, повествующее о роке, что нависает над девами и женами сего несовершенного мира, Сударый узнал следующее:
– Я ужасная, гадкая, порочная женщина, и небо справедливо обделило меня красотой. Муж мой – святой человек, он всеми силами тщится отыскать во мне что-то доброе, светлое, чистое… И живу я надеждой, что усилия его не напрасны, но гложет меня страх, что скоро истощится его терпение… Припадаю к вашим стопам с одною мольбой: дайте ему надежду!
К счастью, припадание к стопам было лишь фигурой речи.
– Каким же образом, сударыня, вы хотите, чтобы я это сделал?
– О, я знаю, знаю, на ваших оптографиях является истинный облик души – того и страшусь, что муж увидит мой образ, исполненный духовной мерзости, кою влачу в себе, несчастная. Но знаю и то, что вы кудесник и чудотворец изображений, повелитель фантомов! Вы наводите такие чудные иллюзии! Прошу вас, молю вас: наведите на меня такую иллюзию, чтобы душа моя предстала прекрасной – ведь, может быть, это и правда, может быть, где-то в глубине, под скорлупой греха, таится чудесный птенчик возвышенной души!
– У меня такое чувство, сударыня, что вы не вполне ясно представляете себе, о чем, собственно, просите. Видите ли, наведенная иллюзия используется только для создания фона…
– Я прекрасно знаю, о чем говорю! – сердито оборвала его Запятунья Молчунова. – Вы видели репродукцию «Блудной дщери», которую выставляли в галерее в прошлом месяце? У грешницы – глаза святой… я плакала, когда смотрела. Сделайте то же и для меня!
– «Блудная дщерь»? – вскричал Сударый. – Так ведь это же Нестерпеньев! Он же художник! У него талант!
– Не важно, чем творит художник, кистью, пером или светотенью, – наставительно заметила Молчунова, щелкнула застежкой сумочки, вынула две сложенные вчетверо ассигнации и положила на стол. – Здесь пятьдесят рублей – вдвое больше, чем вы заработаете на снимке нашей семьи. Возьмите их – и советую вам стать на сегодня художником, чтобы не пришлось узнать, что такое гнев порочной жены чиновника.
С этими словами она удалилась. Сударый постоял пару минут, опершись кулаками на стол, потом сунул «гонорар художника» в карман и вышел из студии.
Деньги он отдал Персефонию с наказом незаметно подбросить их госпоже Молчуновой. Персефоний суховато заметил, что, хотя за годы его жизни полиция пару раз и обращала на него пристальное внимание, гнусное ремесло карманных воров никогда не было тому причиной. Однако, услышавши, в чем дело, извинился за резкость и обещал постараться, после чего сообщил, что в лаборатории все готово к работе.
– Хорошо, я сейчас подойду, – сказал Сударый и оглянулся на часы. – Вереда, сколько будет: полтора часа разделить на пять разумных?
– Восемнадцать минут, Непеняй Зазеркальевич.
– Умещаются… Однако деликатность мне уже надоела. Значит, так: кто бы ни пришел до сеанса, я предельно… нет, беспредельно занят, и, если отвлекусь даже на секунду, вся работа пойдет насмарку и снимка не будет.
Прежде чем приступить к делу, Сударый прошел в чулан, служивший заодно курительной комнатой. Здесь хранились его детские вещи и кое-какой хлам, в жизни оптографа решительно ненужный, но выбросить который было почему-то жалко.