Игорь Губерман - Гарики из Иерусалима. Книга странствий
— Где отбывали? — спросил он у меня настолько светским тоном, что я с трудом подавил смех и уважительно ответил.
— С конфискацией? — спросил он точно так же. Я подумал, что в любой стране после любой революции так беседовать могли друг с другом уцелевшие аристократы. — И у меня все отобрали, — продолжил он наш бодрый горемычный разговор.
— Все-все? — переспросил я сочувственно.
— Ну, чуть осталось, — грустно сказал грузин. — Едва хватило, когда вышел, чтоб купить маленький заводик.
Больше я с этим бедолагой разговаривать серьезно был не в силах и поэтому обрадовался приглашающему жесту от соседней группки. Меня позвала очень красивая, очень стройная и столь же немолодая женщина. У нас был общий знакомый — и какой! — мы несколько минут повспоминали о Зиновии Ефимовиче Гердте. Полностью единодушны были мы в нашей любви и печали. А потом моя собеседница с некоей заботой в голосе спросила:
— Игорь, а вот вы рассказывали, что вчера две девочки просили вас на них оставить свой автограф, так они к вам подошли?
— Нет, — ответил я, — они, наверно, застеснялись.
— Боже мой, — воскликнула женщина, — вы ж из-за этого можете плохо подумать об одесситках!
И мгновенным мановением руки глубоко распахнула свое платье на молнии. Я не успел опомниться, как рядом возник фотограф, а вокруг стояли гости, громко одобряя даму, а в руке у меня была уже авторучка. И я начертал свою подпись на ее вполне еще груди. И все захлопали, возликовав, а женщина сказала:
— Покрою лаком и не буду мыть… Неделю точно, мой мужик через неделю приезжает.
Я неловко чмокнул ее в щеку, и мы выпили, чтоб видеться еще.
Что наша жизнь — трагедия, известно каждому, поскольку каждый знает о неминуемом финале этой пьесы. Но что наша жизнь — еще и комедия, понимает и чувствует далеко не любой из ее участников. Мне повезло: я ощущаю оба эти жанра. Но стенать, скулить и жаловаться — глупо, так как бесполезно и снижает, мягко говоря, высокую пожизненную трагедию человека до сопливой и слезливой мелодрамы. Да к тому же — пошлой, ибо тысячами уст прослюненной на все лады. А тот неоспоримый факт, что каждая такая личная трагедия включает в себя множество смешных эпизодов — свидетельство таланта нашего Творца, — проходит почему-то мимо большинства высоколобых описателей. Лично меня (дефект душевного устройства) интересуют в жизни только эти эпизоды: я их замечаю, я про них расспрашиваю, мне от них тепло, светло и хорошо. И часто — стыдно. Потому что люди серьезные из любых, к примеру, путешествий доставляют целый ворох наблюдений, размышлений, фактов и глубоких выводов из мельком увиденного. Я езжу вместе с ними, в день приезда-возвращения радостно усаживаюсь за стол с друзьями, лихорадочно копаюсь в памяти — конфуз, афронт и стыд на всю Европу. Что я увидел, понял и узнал? А ничего серьезного. А что ты хоть запомнил, что имеешь рассказать? А ничего и рассказать я не имею… Постой, но ты ведь только что летал в Австралию? Летал. Загадочный далекий материк, полета чуть не сутки, кенгуру и коалы, горы и пустыни, утконосы и аборигены. Наши чахлые и вечно пыльные домашние фикусы — это в Австралии огромные деревья. А машины в городах ездят так вежливо — разве что не раскланиваются друг с другом, уступая дорогу. Наконец, созвездие Южного Креста — знак удаленности этих земель, предмет гордыни у матросов Александра Грина — «я плавал под созвездием Южного Креста». Ты это видел? Да. Так расскажи!
По Мельбурну меня водила сотрудница местного радио — они вещают на семидесяти с чем-то языках, такое там количество различного народа. А смотреть мне было очень скучно: типично американский город среднего размера плоско расстилался всюду, разве только заросших зеленью парков было сильно больше, но я — увы — не ботаник. В разговоре выяснилось вдруг, что некогда эта молодая женщина училась в Тарту, и не просто, а у Юрия Михайловича Лотмана.
— О Господи, я знал его отлично, — закричал я. — И я других там знал преподавателей!
Я имена назвал, она у них училась, а интеллигенты русские — они где бы ни встретились, обнюхиваются, как собаки, с помощью знакомых книг или имен. Тогда я сел на уличную тумбу, закурил и ей сказал категорически, что никуда я больше не пойду, и пусть она расскажет лучше что-нибудь о Тарту.
— Прямо я не знаю, что вам рассказать, — задумалась она. — Вот, например, любимый был у Юрия Михайловича ученик, а как его звали, я уже не помню. Он сам был из Чувашии, писал стихи, а на чувашский переводил он Пастернака. Или из Удмуртии он был?
— Вспомните хоть что-нибудь, — взмолился я.
И гениальные услышал две строки:
Барлы шарлала на столе,барлы шарлала.
Согласись, читатель, что только ради этого стоило тащиться в Австралию!
А на следующий после выступления день пошел я в местный зоопарк. Я зоопарки вообще люблю и всюду, где оказываюсь, их стараюсь посмотреть. Берлинский, в частности, один из лучших, я там часа два проторчал возле человекообразных обезьян — моя бы воля, я бы вообще там поселился. Вот и в Мельбурне я прежде всего кинулся смотреть на наших предков. И, обалдев, застыл. Природа ведь в Австралии развивалась замкнуто, отсюда уникальность кенгуру и прочих сумчатых, но обезьяны… У всех человекообразных — взрослых и детей, самцов и самок — были скорбные и грустные лица пожилых евреев. Даже двое только что родившихся уже о чем-то тосковали. Я простоял там минут тридцать, когда приятель мой, молча куривший в стороне и видевший мое наслаждение, подошел, чтоб усугубить впечатление. Знаю ли я старый местный анекдот? Конечно, нет. А дело в анекдоте было так: стоял на том же месте, где сейчас торчу я, точно такой же израильский турист. Стоял-стоял, потом не выдержал и спросил вон у того орангутанга: «Ицик, это ты?»
Я рассмеяться не успел, как оказалось, что орангутанг ему ответил: «Тихо, я на работе!»
Ну, а теперь скажите — стоило за этим ехать в Австралию?
Так вот, на мой взгляд — несомненно. И в другие страны — тоже. Я, быть может, потому и езжу.
А как порой бывает тяжело, ведь никому и не расскажешь — не поймут. Поскольку сцена, огни рампы, благодарно стихшая публика, пой — не хочу и наслаждайся в фокусе внимания. Эту херню не опровергнешь, ибо она тоже есть. Но есть и другое.
Как-то позвонил приятель из Ашдода: приезжай, немного почитаешь, платят на месте. Помянув еще раз, как похожа жизнь актера на работу девушек по вызову, я тут же, разумеется, приехал. Зал спускался к сцене крутым амфитеатром, набит был битком и явно только что приехавшими: это больше всего видно по глазам — первые месяца два вполне безумные глаза у нас у всех, куда бы нас ни занесло и как бы ни сложились обстоятельства. Все так и оказалось, это понял я по первому же выступлению. Какой-то банковский деятель принялся усердно убеждать собравшихся, что ввиду его невероятной нутряной любви к приезжим из России все они должны иметь дело только с его банком, не соблазняясь на заведомо лживые посулы всех других. Следом за ним выступил не менее достойный человек, владелец или представитель какой-то огромной и ведущей (по его словам) технической компании. Заявил он сразу, что так любит всех сидящих тут, что с завтрашнего дня готов им продавать стиральные машины, холодильники и прочее — за полцены. Но без гарантии, добавил этот все же честный человек. Хотя и не потупился.
Я, стоя за кулисами, невежливо от смеха хрюкнул, зал не реагировал никак. Но все всё поняли, а их реакция пришлась как раз на мой черед. Какая это каторга — читать стишки в болото, в вату, в мертвое молчание, в как бы безлюдное пространство, хотя ясно видишь лица, — это мне не передать. Невидящие глаза, обращенные куда-то мимо меня, ясно говорили о тягостном и напряженном размышлении: а как нас хочет обмишулить этот? Минут через пятнадцать зал пришел в себя, сообразив, что я — нелепая случайность в этом действе, не опасен, позван только ради развлечения, и все, что я плету, призыва тратить деньги или как-то непривычно поступать не содержит. Тут послышались первые смешки, глаза уже смотрели на меня и явно видели, а главное — установилось в зале то дыхание, которое известно каждому, кто часто выступает: зал с тобой. И вскоре был вознагражден я за муки, просто-таки счастье испытал, услыхав слова, которые ни в кои веки сам не выдумаешь, поскольку родились они из самой глубины истинно советского человека. Я читал стишки самиздатского еще времени из цикла под уютным чисто московским названием — «Вожди дороже нам вдвойне, когда они уже в стене». И на каком-то из стишков (об Ильиче, по-моему) из зала вдруг послышался хорошо поставленный, по-прокурорски звучный женский голос:
— А почему вас не расстреляли?
В голосе такая слышалась категорическая непреклонность — я вдруг ощутил смутную вину, что со мной этого не случилось. Даже что-то оправдательное залепетал: дескать, сидел, но повезло, вот уцелел — но так неубедительно звучало, — я переметнулся наскоро на стишки о любви. А после выступления этот вопрос я благодарно записал, осознавая явленную им душевную глубину.