Игорь Губерман - Гарики из Иерусалима. Книга странствий
Зал был набит битком! И более того: на сцену кинули три или четыре свернутых листка, в которых были деньги: мы прошли зайцами, писали неизвестные мне люди, но хотим участвовать. В автобусе дня через два кто-то сунул одному из выступавших стоимость билета — он не смог пойти, но тоже в доле, сказал он.
А я — меня душили гордость и счастье. По-моему, они и в зал передались, таких удачных выступлений не было у меня ни до, ни после. А потом мы напились, конечно.
Выручка была обменена на доллары и послана в Полтаву. Тут забавная подробность: в благодарственном письме писала внучка Короленко, что деньги эти (очень маленькие по любым сегодняшним понятиям) довершили некую необходимую сумму, и куплен был клочок земли, на котором собрались огородничать и тем кормиться несколько семей интеллигентов местных, сбившихся в общину, чтобы выжить. Я не знаю, был ли Короленко идеологом общинного земледелия, но уверен, что, узнав об этом, усмехнулась его чистая душа.
А в это время я как раз квартиру покупал, на двадцать пять лет рассрочки здесь даются нужные для этого большие деньги, и выходит, что в итоге платишь втрое, как не впятеро, зато живешь как человек и волен как угодно забивать в стену гвозди.
Торжественный и незабвенный день приобретения квартиры в Иерусалиме (!) я закончил в больнице. Когда шел я в юридическую контору, то споткнулся так неловко, что под коленом у меня лопнула какая-то жилка. Боль была чуть меньше, когда я отставлял ногу далеко в сторону — как собака, собирающаяся пописать, но еще ногу не успевшая задрать. В таком вот виде я доковылял до конторы, где обессиленно уселся и подписывал бумаги, как вельможа (в моем представлении) — полулежа в кресле и далеко вытянув ноги. Тут и подъехала вызванная неотложка — сам я идти уже не мог. Рядом со мной, в беде клиента не бросая (хотя мы уже расплатились), неподвижно высился толстый молодой еврей — агент по продаже квартир. А так как был он в шляпе и при пейсах, говорил негромко и весомо, все происходящее обретало явную значительность. Увидев санитаров, он сказал:
— Да, нелегко достается еврею кров на Святой земле.
Я не смог засмеяться, потому что санитар уже ощупывал мне ногу. После этого достал он ножницы и ловко взрезал мне штанину. Тут агенту по недвижимости изменило хладнокровие, и он воскликнул взволнованно и страстно:
— Он режет не по шву!
Имелся в виду непоправимый вред, наносимый моим брюкам. Тут даже жена моя улыбнулась, а мудрец обиделся на наше легкомыслие и временно умолк. Поэтому и есть у него деньги, подумал я, умнея от общения с таким человеком. Он пожал мне руку, издали кивнул Тате (коснуться чужой женщины нельзя) и, проходя мимо нее, заботливо сказал:
— Проследите, чтоб его не вынесли вперед ногами.
И, римскому патрицию подобно, я был вынесен оттуда на носилках. Над лицом моим распластывалось синее израильское небо, капелька дождя упала мне на лоб, и я блаженно вспомнил окончания разных советских повестей о партизанах: «снежинки падали на его лицо, но уже не таяли».
— Чему ты, дурак, смеешься? — спросила у меня жена. И мы поехали.
В приемном покое я пролежал часа три, ожидая своей очереди на осмотр, появился срочно вызванный женой приятель, очень хороший врач, но — хирург.
— Ты за каким хером сюда приплелся? — спросил я его грозно. — Здесь тебе работы не будет.
— Не знаю, не знаю, — ответил он, плотоядно потирая руки. Он как-то рассказывал мне профессиональную шутку своих коллег — что, дескать, настоящая хирургия кончилась с появлением анестезии. От его прихода я почувствовал себя спокойно и уютно. Это в нас еще российское осталось: как бы мы ни жили там, но в тяжкие минуты и часы рядом возникали друзья — даже если не было в них особой необходимости. И тут меня такой взял сентимент, что я чуть не заплакал от любви ко всем, кого люблю и близко знаю. Но немедля я отвлекся, поскольку за шторками, где лежал соседний больной, непрерывно раздавались старческие хриплые вздохи и ритмично повторяющийся полустон-полувскрик: хуяво, хуяво! Что ты кричишь, думал я с раздражением, ведь и мне хуяво, только я молчу. Вернулся убежавший куда-то приятель и объяснил мне, что я стон этот неправильно понимаю: старик себя утешал, говоря себе на иврите — «он придет!», ибо надежда на приход Мессии, очевидно, успокаивала его.
А ближе к ночи, туго-натуго мне ногу обвязав, меня отправили домой, и мы даже успели обмыть обретенную на Святой земле недвижимость.
В Германии с квартирой много проще: ты ее находишь, пишешь заявление в муниципалитет, и тебе ее пожизненно оплачивают. Хотя один старик (в Берлине на концерте мне его специально показывали) написал заявление, что квартиру он искать не будет, пусть ему найдет жилье сам горсовет, и что желательно, чтобы имелся при квартире зимний сад, поскольку автор заявления — ветеран Великой Отечественной войны и имеет медаль «За взятие Берлина».
И не слабей по содержанию письмо получил один мой приятель из немецкого другого города, где он устроился играть в большом оркестре, будучи отменным музыкантом. Письмо его дышало неискоренимым партизанским духом. Все у меня очень хорошо, старик, писал он своему другу, просочился в замечательный оркестр, снял очень уютную квартиру, и беда только одна — как утром растворю окно, так сразу понимаю: в городе немцы.
Когда я недавно ездил на гастроли и болтался по немецким городам, то от рассказов местных охватило меня чувство, которое назвал бы я национальной гордостью великоросса. Хотя немало и злорадства (тоже очень русского по духу) было в этом неприглядном моем чувстве. Дело в том, что стонет вся великая Германия от почти двухмиллионного наплыва своих российских соплеменников — поволжских немцев. В империи родившись и прожив там всю сознательную жизнь, они типичные советские люди. Да еще приехавшие из Сибири и Казахстана, куда некогда загнали их родителей.
И с их приездом в маленьких, уютных и зеленых, сонных, аккуратных и спокойных немецких городках начались пьяные ночные драки с поножовщиной и руганью на всю округу. А немецкие леса и парки? Все они ухожены настолько, что мне кажется, там по ночам чинно гуляют хорошо подмытые лисы и зайчихи. А ныне там повсюду попадаются следы российских разудалых пикников.
Именно это вызвало восторг в моей безнравственной душе. Естественно, что обладают вновь приехавшие и другими истовыми свойствами советского человека — в частности, весьма свою историческую родину Германию поносят за отсутствие культуры и бездуховность. Мой приятель как-то разговаривал в гостинице одного немецкого города с коридорной уборщицей — такой типичной тетей Клавой, каких помнят все наверняка, кто ездил и останавливался в гостиницах и общежитиях. Она поехала вслед за детьми, ничуть не чувствует себя на родине и с горьким, но достоинством сказала:
— Немцы нас сюда позвали, чтоб мы делали за них всю черную работу и повышали ихнюю культуру.
Мой приятель вежливо сказал, что сам живет он в Тель-Авиве и знаком с подобной ситуацией.
А я с поволжскими немцами встречался в Сибири. Возле нашего шахтерского поселка (он уже при нас стал городом) были деревни, где жили немцы, выселенные некогда из городов подле Саратова — Маркс и Энгельс. И в избу к нам как-то заглянул погостевать мой местный друг, такой же ссыльный поселенец Валера. С ним была его новая подруга из немецкой деревни. Крупная, дебелая и плотная блондинка безупречного арийского облика, да еще с фамилией Мах. В колхозе у себя работала она дояркой. А на мой изысканный вопрос, не родственник ли ей философ Мах (которого как «Мах и Авенариус» мы проходили в школе — их за что-то Ленин поносил), она только блеснула молча карими коровьими глазами.
А когда мы сели выпивать (а сели мы немедленно), она молчала точно так же. И спустя, наверно, полчаса я начал тихо волноваться — видно, все-таки подействовала на меня ее фамилия. О чем ей с нами говорить, печально думал я, ведь немцы — это Гегель, Кант и Фейербах. Она молчала. Что ей в наших пьяных разговорах, думал я смятенно и пристыженно, ведь немцы — это Гете, Томас Манн и Шиллер. Она молчала. Немцы — это Бетховен и Вагнер, думал я, униженный вдвойне, поскольку больше никого не вспомнил. А приятель мой Валера (уже час прошел, я весь извелся) у меня спросил, видел ли я вчера, что Мишка (общий наш знакомый) заявился на работу с диким синяком под глазом.
— Видел, как же, — механически ответил я (весь находясь внутри своих переживаний), — ты не знаешь, кто его побил?
И вдруг она открыла рот.
— А никто его не бил, — сказала она хрипло и усмешливо, — просто встретил он мешок с пиздюлями.
И снова замолчала. И ни слова не промолвила в дальнейшем. Только я уже спокоен был и больше не терзался.
А теперь она в Германии, должно быть.
Что же, всем народам тяжело дается историческая радость воссоединения — так я думаю об этом, когда я об этом думаю.