Семен Нариньяни - Со спичкой вокруг солнца
— Мы с ней не разговариваем,
— Попросите соседку, чтобы она передала,
— Не попрошу.
— А это почему?
— Мы все тут не разговариваем друг с другом.
— И давно?
— С того времени, как эта ведьма к нам переехала.
— Покажите, где ее комната, я подожду.
— Постучите в ту дверь.
Стучу. Дверь открывает вдова,
— Входите.
— Я из редак…
— Знаю, — не дает мне договорить вдова. — Слышала ваш разговор с соседкой.
— Вашу квартирантку трудно застать дома?
— И сын был, и сын не застал.
— Какой сын?
— Ветеринарный врач. Принес мамочке полкило болгарского винограда.
— После всего, что случилось, я бы на месте сына к такой мамочке и не ходила б.
— А дочки и не ходят. Они посылают матери по почте свою долю пенсиона, и только. А сыновья и пенсии платят, и сами приходят. Гостинцы носят.
— Значит, простили?
— Мать, как не простить.
Хлопает парадная дверь.
— Она, — шепчет вдова и выходит из комнаты.
Капитолина Прохоровна входит, замирает в дверях.
— Вы? Пришли навестить старую, несчастную мать? Пятеро детей, и все бросили, забыли меня.
— Почему забыли? Сын Клим был, принес виноград.
— Значит, гнилой, прелый. Самому есть гнилое противно, так он мне принес. «Кушай, дорогая мамочка».
Я нарочно вытаскиваю виноградную гроздь из пакета. Виноградины крупные, с золотым отливом. Одна к одной. Протягиваю гроздь Капитолине Прохоровне:
— Где гнилое, покажите?
— Не гнилой, так кислый. Себе с женой они делают каклеты. Жарят курей. А мне дают жидкую кашку, сваренную на воде. «Кушай, дорогая мамочка».
Как и в прошлый раз, Капитолина Прохоровна после этой фразы достает платок, плачет. Мне становится не по себе. Встаю. Капитолина Прохоровна спрашивает:
— Куда?
А я, неизвестно почему, начинаю экспромтом сочинять свою легенду:
— К прокурору. Сажать ваших детей в тюрьму.
— За что?
— За то, что они тиранствовали над родной матерью. Морили ее голодом, били, привязывали к ножке стола…
Капитолина Прохоровна кидается ко мне, просит:
— Не сажайте их в тюрьму.
Она не только просит — плачет, и уже не фальшивыми слезами, а настоящими. Тянет к себе мои руки, целует. Кричит:
— Не сажайте, не сажайте. Дети у меня хорошие, добрые.
А я, поймав дорогую мамочку на слабом месте, продолжаю дописывать легенду:
— Добрые, а мать голодом морили?
— Не морили.
— Били! К ножке стола привязывали!
— Не били, не привязывали.
— А вы сами что говорили?
Капитолина Прохоровна перестает плакать, спрашивает:
— Если я скажу все честно, вы не пойдете к прокурору, не посадите моих детей в тюрьму?
— Нет.
— Я говорила неправду. Врала.
— О своих детях?
— Да.
— Зачем?
— Хотелось, чтобы люди пожалели. Скажу в булочной старушке, что бог обидел меня детьми. Она постоит, поплачет со мной у прилавка, мне и легче.
— Вас жалели, а детей ваших кляли, ругали!
— Ругань на вороту не виснет. Не страшно.
— Вы что, не понимаете? Из-за ваших жалоб ваших детей могли выгнать из партии, снять с работы!
— Вот это уже глупость. Мало ли что дура баба сбрехнуть может. А вы, партейные, ученые, на то и поставлены над нами, чтобы решать все с умом, по-правильному, как в писании сказано.
— Ну хоть теперь врать больше не будете?
— Понимаю. Мне, значит, теперь нельзя говорить с людьми про своих детей, которых я носила под сердцем, рожала в муках…
— У вас хорошие, заботливые дети. Вот вы и рассказывайте про это. Увидел сын Клим болгарский виноград. Купил. Принес. Кушай, дорогая мамочка!
— Если я стану хвалить детей, мне люди завидовать будут, а я хочу, чтобы меня жалели, утешали.
Капитолина Прохоровна говорит, а я точно так же, как два дня назад ветврач Клим Владимирович и секретарь партийной организации Роза Ивановна, хватаюсь за голову. Думаю: как быть? Жалеть ли мать, оговаривающую в поисках жалости детей, которых она в муках рожала, или высмеять ее в фельетоне, выставить на суд читателей?
А эта мать в порядке информации о лучших минутах, пережитых ею в жизни, говорит:
— Господи, как это было хорошо, когда вы в тот раз, в редакции, взяли меня за руку, поплакали со мной. А некоторые жалеючи даже гладят меня по голове, целуют. В дом к себе ведут, чаем поят…
Как пьяница в поисках стопки водки, дорогая мамочка идет на все. Ради двух слов сочувствия и утешения она предает своих детей. Сегодня она, может быть, и угомонится, перестанет клеветать, а завтра все начнет сначала. Только бы вы пожалели ее. Только бы поплакали над горем, которое она обязательно придумает себе завтра.
* * *Кончает говорить Вал. Одинцова. Ее спрашивают: был или не был напечатан фельетон про дорогую мамочку? Вал. Одинцова на вопрос отвечает вопросом:
— А как вы сами считаете, нужно было печатать такой фельетон?
Фельетонисты сидят, думают. А Вал. Одинцова не ждет, подгоняет:
— Что вас смущает: тема, материал, доказательства?
С места поднимается фельетонист из Закавказья Вахтанг Пираев и говорит:
— Если бы речь шла о подлостях «дорогого папочки», я не задумываясь напечатал бы фельетон. Но критиковать, высмеивать мать… Простите, такой фельетон печатать нельзя. Мать — имя святое.
— А если глупая баба порочит святое имя матери?
— Закрой глаза. Пройди мимо.
— Почему?
— Потому что она мать!
Поднимается шум. С мест летят реплики:
— Правильно!
— Неправильно!
— Жалко, не мне попалась, не со мной встретилась эта мать! — говорит один.
— А мне встретилась, и не так давно, — отвечает ему другой.
— Такая?
— Боюсь, не хуже ли.
— И что вы сделали?
— Если разрешите, — говорит Яр. Шпаковский, — я расскажу.
— Сегодня наше время подошло к концу, — извиняется председатель, — вот и директор кафе собрался домой, а завтра…
И завтра, как только окончились утренние занятия семинара, мы, пообедав, сдвинули столы вместе, и Ярослав Шпаковский начал свой рассказ так:
ОБЕЗЬЯНЬЯ ЛЮБОВЬ
В редакцию пришла женщина. Суматошная, бестолковая. Фразу начнет, не закончит. Я спрашиваю ее одно, она отвечает про другое. Наконец выясняется: у женщины арестовали сына.
— А что сделал сын?
— Была я у прокурора… Он говорит: сыну, самое меньшее, десять лет дадут. Это мальчишке. Не люди — звери. Сыну в прошлом месяце восемнадцать лет исполнилось.
— Что сделал сын?
— В день рождения я ему проигрыватель с пластинками на последние деньги купила. Они проигрыватель не тронули, а его арестовали.
— Что сделал сын?
— Не он виноват. Дед! Пятнадцатого числа… деду — почтальонша всегда по пятнадцатым пенсию носит… А прокурор, вместо того чтобы защитить сына…
— Что сделал ваш сын?
— Получил дед пенсию. Ему тетя Зина, почтальонша, принесла. Она всегда пятнадцатого приносит. Сын просит у деда пятерку. И теперь за эту пятерку мальчишку в тюрьме держат.
— Что сделал ваш сын?
— Попросил у деда пятерку из пенсии. Дед не дал. Ребята вечеринку устраивали в складчину с девчонками. Шесть бутылок «московской» хотели купить… А милиция, вместо того чтобы разобраться, скрутила сыну руки и повела.
— Что сделал сын?
— Вечеринку они хотели устроить. С девчонками. Он и с Катькой своей договорился. Не с соседской Катькой, которая от него ребенка должна родить. С этой он больше не водится. Теперь у него другая Катька, дочь нашего дворника. А они ему десять лет хотят дать…
— Что сделал ваш сын?
— Так я и говорю: попросил у деда пятерку. Ему наша почтальонша по пятнадцатым числам пенсию носит. А дед не дал. Ну сын осерчал. Я в милицию бегала, просила его отпустить на поруки. Не отпускают,
— Что сделал ваш сын? — в восьмой раз спрашиваю я.
— Я тогда же сказала деду: дай. Каждую получку давал, дай и теперь. Не зли. Нравный у меня мальчишка. Без отца рос. Я сама его поднимала, сама кормила, одевала. А деньги на вечеринки сын всегда брал у деда. Он думал, дед даст и теперь. Он с ребятами уговорился, с Катькой. Не с соседской, а с другой. Деду бы дать по-хорошему, не обижать внука, и не сидел бы теперь мой сын за решеткой.
— Что сделал ваш сын?
— Они уже уговорились с девчонками купить шесть полбутылок «московской», шесть «перцовой»… А дед уперся. «Хватит, говорит, бездельнику ополовинивать стариковскую пенсию. Хочет твой мальчик пить «перцовую», пусть поступает на завод, пусть сам зарабатывает на водку».