Джером Джером - Досужие размышления досужего человека
Американский профессор боится, что художественное развитие Америки оставляет желать много лучшего. Я боюсь, что художественное развитие большинства стран оставляет желать много лучшего. Почему сами афиняне вставляли свои драмы между состязаниями по борьбе и боксерскими матчами? Пьесы Софокла или Еврипида давались как побочные представления. Главными событиями ярмарки были игры и скачки. Кроме того, Америка пока еще юноша. Он занят тем, что «встраивается» в мир, и пока еще это не закончил. Однако появились признаки того, что юноша Америка приближается к тридцати девяти годам. Он уже находит немного времени и немного денег, которые можно потратить на искусство. Я почти слышу, как юноша Америка – уже не такой молодой, как раньше, – входит в лавку, закрывает за собой дверь и говорит миссис Европе:
– Ну, мэм, вот и я, и, может быть, вы будете рады узнать, что я готов потратить немного денег. Да, мэм, я многое наладил там, за океаном, голодать мы не будем. И теперь, мэм, мы с вами можем поболтать насчет этого вашего искусства, о котором я наслышан. Давайте-ка взглянем на него, мэм, показывайте – и не бойтесь назначить за него честную цену.
Я склонен думать, что миссис Европа не колебалась, назначая хорошую цену за искусство, которое продала Дяде Сэму. Боюсь, миссис Европа кое от чего просто избавилась, всучив это Дяде Сэму. Как-то раз, теперь уже много лет назад, я беседовал с неким дельцом в клубе «Все-чего-пожелаешь».
– Какая картина скорее всего исчезнет в следующий раз? – спросил я его во время разговора.
– Одна маленькая штучка от Хоппнера, раз уж что-то должно, – ответил он с полной уверенностью.
– Хоппнер, – пробормотал я. – Кажется, я слышал это имя.
– Ага. А в следующие примерно восемнадцать месяцев будете слышать его куда чаще. Смотрите, как бы оно вам не надоело, – засмеялся он. – Да, – продолжил он задумчиво, – Рейнолдс уже исчерпал себя. Из Гейнсборо тоже много не выжмешь. Заниматься ими – все равно что держать почтовую контору. Хоппнер – вот это многообещающий парень.
– Вы покупали Хоппнера дешево? – предположил я.
– Между нами, – ответил он, – да, и думаю, что мы собрали все. Может, осталось еще несколько, но не думаю, что мы что-то пропустили.
– А продадите намного дороже, чем отдали за него, – намекнул я.
– А ты умен, – произнес он, глядя на меня с восхищением. – Видишь все насквозь.
– А как вы это делаете? – спросил я. Это было как раз то время суток, когда он впадал в доверительное настроение. – Ну, вот есть художник Хоппнер. Полагаю, вы скупили его по средней цене сто фунтов за картину, и за эту цену большинство владельцев с радостью его продали. Мало кто слышал о нем за пределами художественных школ. Бьюсь об заклад, что в настоящий момент не найдется ни единого художественного критика, который сумеет правильно написать его имя, не заглядывая в словарь. За полтора года вы распродадите его по цене от тысячи до десяти тысяч фунтов. Как это получается?
– А как получается все, что получается хорошо? – отозвался он. – Нужно как следует постараться. – И придвинул ко мне кресло. – Есть у меня один парень – ну, из таких парней, вот он напишет статью про Хоппнера. Я найму другого, чтобы ему ответить. И прежде чем я успею оглянуться, появится сотня статей про Хоппнера – о его жизни, о том, как он в юности пытался пробиться, анекдоты о его жене. И тогда одну картину Хоппнера продадут на публичном аукционе за тысячу гиней…
– Но почему вы так уверены, что за нее дадут тысячу гиней? – перебил его я.
– Я случайно знаю человечка, который собирается ее купить. – Он подмигнул, и я понял. – А две недели спустя будет продаваться полдюжины картин, но цена к этому времени взлетит вверх.
– А потом? – полюбопытствовал я.
– А потом, – ответил он, вставая, – американский миллионер! Он будет стоять на пороге и дожидаться, когда откроется аукционный зал.
– А если я случайно наткнусь где-нибудь на Хоппнера? – засмеялся я, собираясь уходить.
– Не держи его у себя слишком долго, вот и все, – дал он мне совет.
© Перевод И. Зыриной
Как по-вашему, сколько очарования в музыке?
Покойный герр Вагнер утверждал, что опера (музыкальная драма, как он ее называл) включает в себя все остальные искусства, а значит, отменяет в них необходимость. Разумеется, в музыкальной драме присутствует музыка во всем ее разнообразии: в этом я признаю правоту покойного герра Вагнера. Временами, признаю, мои музыкальные пристрастия шокировали бы покойного герра Вагнера – порой я чувствую, что не способен следить за тремя отдельными темами одновременно.
– Слушай, – шепчет мне восторженный вагнерианец, – сейчас корнет играет тему Брунгильды.
Мне в моей безнравственности кажется, что с корнетом просто творится что-то неладное.
– Вторые скрипки, – продолжает восторженный вагнерианец, – ведут тему Вотана.
Не просто ведут, а волокут, что совершенно очевидно: по лицам музыкантов струится пот.
– А медные, – объясняет мой друг, задавшись целью развить мой слух, – аккомпанируют певцам.
Я бы сказал – заглушают их. Бывают случаи, когда я готов восторгаться Вагнером вместе с лучшими из его поклонников. Всех нас иногда охватывают возвышенные настроения. Разница между людьми возвышенными и нами, обыкновенными трудягами, примерно такая же, как между орлом и цыпленком со скотного двора. Вот я – цыпленок со скотного двора. У меня есть крылья. Случаются восторженные моменты, когда мне хочется оторваться от низменной земли и воспарить в царство искусства. Я действительно взлетаю, но тело мое тяжело, и я добираюсь лишь до забора. Спустя некоторое время на заборе мне становится одиноко, и я плюхаюсь обратно вниз, к своим товарищам.
Когда я в таком филистерском настроении слушаю Вагнера, мое чувство справедливости просто вопиет. Одинокая, всеми покинутая женщина стоит на сцене и пытается перекричать оркестр.
Ей приходится этим заниматься, чтобы выжить; возможно, у нее мать-инвалид или от нее зависят малолетние братья и сестры. Сто сорок человек, все вооруженные до зубов мощными инструментами, хорошо организованные, большинство из них на вид весьма откормленные, собрались вместе, чтобы ни единая нота из тех, что поет несчастная женщина, не пробилась бы сквозь грохот. Я вижу, как она стоит там, открывая и закрывая рот, все краснея и краснея лицом. Она поет, в этом можно не сомневаться; ее бы услышали, если бы эти сто сорок человек слегка сбавили тон. И вот она делает последнее величайшее усилие и издает последнюю отчаянную ноту, перекрывающую грохот барабанов, рев труб и пронзительный визг струн.
Она победила, но победа досталась ей очень дорого. Она опускается на пол, лишившись чувств, и рабочие сцены ее уносят. Рыцарское негодование сильно усложняет мне необходимость сидеть и наблюдать за неравным состязанием. Все мои инстинкты требовали, чтобы я подскочил к барьеру, сдернул лысого главаря ее врагов с высокого стула и отходил его тромбоном или кларнетом – до чего легче дотянуться.
– Вы, трусливые разбойники! – хотелось мне крикнуть. – Как вам не стыдно? Сто сорок человек против одной, и эта одна – все еще красивая и относительно молодая леди! Помолчите хоть минутку, дайте бедняжке шанс!
Одна моя знакомая дама говорит, что слушать оперу Вагнера – все равно что слушать одного певца, которому аккомпанируют четыре оркестра, играющие одновременно четыре разные мелодии. Как я уже говорил, иногда Вагнер увлекает меня за собой, и я с наслаждением погружаюсь в грохот и вихрь его противоборствующих гармоний. Но увы, бывает и другое настроение – такое, послеобеденное, – когда мне хочется послушать что-нибудь, по-настоящему напоминающее мелодию. Впрочем, кроме Вагнера, существуют и другие оперные композиторы. Должен отдать должное герру Вагнеру – в том, что касается музыки, опера может обеспечить нас всем необходимым.
Но Вагнер также утверждает, что в опере можно совместить драматургию и пение. Я видел актеров, которых учил сам этот великий человек. Певцы они превосходные, лучше и желать нельзя, но вот актерская игра в опере меня никогда не впечатляла. Вагнеру так и не удалось достичь успеха и избежать оперных условностей, и никому другому это тоже никогда не удастся. Когда оперный влюбленный встречается со своей милой, он заталкивает ее в угол, поворачивается к ней спиной и рассказывает зрителям, как он ее любит. Закончив, он, в свою очередь, удаляется в угол, а она оттуда выходит и рассказывает зрителям, что просто без ума от него.
Узнав, что она в самом деле в него влюблена, он, охваченный восторгом, идет направо и сообщает, что это самый счастливый миг его жизни. А она стоит слева, в двенадцати футах от него, и предчувствует, что все это слишком хорошо, чтобы длиться долго. И они вместе, бок о бок, пятясь, удаляются в кулисы. Если и есть между ними какие-то проявления любви в моем понимании этого слова, то они происходят за сценой. Нет, я не так представляю себе актерскую игру, но не вижу, как это можно заменить на что-нибудь более естественное. Когда ты поешь во весь голос, тебе вовсе ни к чему, чтобы на твоей шее висела тяжелая женщина. Когда ты убиваешь кого-то и одновременно сообщаешь об этом трелями, тебе вовсе не нужно, чтобы он болтался по сцене, да еще и защищался. Ты хочешь, чтобы он проявил разумное терпение и подождал в подходящем месте, пока ты закончишь рассказывать ему – точнее, толпе зрителей, – как сильно ты его ненавидишь и презираешь.