Борис Штерн - Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга II
У Гайдамаки все поднялось и вздыбилось. До самого потолка. Люська в восторге закричала:
— Включайте селектор! Командир стоит! Он все помнит! Нет! Ошибка! Кончай! Выключай селектор! Стоять, Командир!
Люська обняла этот ствол — а как еще назвать, что она обняла? — и полезла по нему, как обезьяна, до самого потолка. Потом спустилась, поцеловала корпи. Села. Прильнула. Заплакала. Взобралась опять, уселась па самой верхушке дерева и стала раскачивать ствол, как укушенная купидоном красивая рыжая африканская обезьяна раскачивает ствол в тропическом лесу в Эфиопии под Рождество в новолунье. У Люськи работало чутье звериной самки. Сам пойдет! Африка! Давай, Африка! Давай-давай!
— Да-авай, Команди-ир! Давай-давай-дава-ай! — визжала и взывала она.
Вот такая вот порнография.
Но далее. Шутки в сторону. Что в это время ощущал Гайдамака?
В какое— такое «время»? В этом времени-и-пространстве его раннее бессильный фаллос теперь наконец-то находился в боевом состоянии, конь взбесился, вздыбился и не держал — его держала за узды севастопольская девка и кричала:
— Давай, Командир! Заходи, Командир! Вводи, Командир! Води, Командир! Ты кто — Командир или хрен моржовый?!
И ему это было понятно: Севастополь, Африка, обнаженный вид па Мадрид, — но в его сознании звучал и мешал ему голос майора Нуразбекова:
«Гуляй— града не существует, Командир. Нету такого города».
— Хе-хе… Не смешите меня, люди добрые, — смеялся Гайдамака, наслаждаясь Люськой, прыгающей на его древе.
«Я вам точно говорю: нету такого города. Да, мы люди добрые, вот только не туда попали. Я такой же майор, как он генерал и как вы начальник дорожного отдела. Очнитесь, проснитесь! Все, кто умел и мог, уже улетели. Нам тоже пора. Иначе эту страну будет бесконечно выкручивать синдром Кандинского. Страна галлюцинирует. Теперь все от вас зависит. Перестаньте выебываться!» {Sic!}
— Не мешай, козел! Нашел время! — визжала Люська, натягиваясь на ствол.
— Ничего, Люсь, все нормально, — успокаивал Гайдамака. — Давай, давай, садись.
А Вечный следователь продолжал: «Где же он сейчас, ваш Гуляй-град?»
— На Финском заливе, — с трудом отвечал Гайдамака, потому что Люська выделывала па древе жизни такие номера, что ему не снились.
«Или на Украине?» — Или на Украине.
Сбоку опять выглянула голова какого-то Вовчика Украла Масло. Теперь она была уже не страшна Гайдамаке.
«Ну?!» — нетерпеливо спросил Нуразбеков.
«Сел!» — доложил Вовчик.
«Слышите, Командир! Б-29 совершил посадку с Луны па вашу реголитную полосу! Теперь и нам пора!»
— Да пошли вы… — устало сказала Люська, опуская руки. — Ну не дадут! Не дадут нормально с таким мужиком пообщаться! — заплакала Люська и закричала: — Я тут сижу раком-боком, грудью вас заслоняю, тут потолок может рухнуть, а вы там болтаете! Ему надо выспаться! Всем увольнительные на один час! Я тут главный психолог! Я тут командую! Всем оправиться, поесть, погулять по Одессе и вернуться. Готовность — ноль. Скоро Луна взойдет! Быстро!..
Гайдамака все вспомнил.
Его богатырский Бахчисарайский фонтан плюнул, ударил в суперцементный потолок.
Потолок задрожал, прогнулся и рухнул.
ГЛАВА 12. Эпилог (продолжение)
Нет ничего тяжелее, как лечить своих. Делаешь все, что нужно, а каждую секунду кажется, что не то делаешь.
А. ЧеховОднажды сестра застала Чехова за переписыванием рассказа Толстого и спросила, что это он делает. Чехов ответил: «Правлю». У него возникла вполне дельная мысль, что таким способом он проникнет в тайны письма почитаемых им писателей и выработает собственную манеру. Кстати, Толстой часто встречался с Чеховым и очень ценил его. Знакомство с Толстым являлось большой честью, великого старца боялись и почитали, но Чехову не пришлось искать встречи с ним, автор «Войны и мира», однажды зимним вечером прогуливаясь по Москве в валенках и в зипуне {простая крестьянская одежда} и разузнав, что в этом доме живет Чехов, постучался к нему. В доме происходила очередная артистическая вечеринка, пьянка-гулянка, дым столбом. Двери случайно открыл сам хозяин, в подпитии, и онемел при виде знакомой по фотографиям бороды и густых бровей. «Вы — Антон Чехов?» — спросил Толстой. Чехов не мог произнести пи слова. Сверху доносились женские визги и песни. «Ах, так у вас там девочки?!» — потирая руки, воскликнул граф и, отодвинув хозяина, взбежал, как молодой, па второй этаж. Вечеринка была свернута, все занялись Толстым, а Чехов очень краснел и стеснялся.
«Хороший, милый человек, — говорил Толстой. — Когда я матерюсь, он краснеет, словно барышня». Чехова называли подражателем Толстого. Лев Николаевич сам с удовольствием отвечал на эти обвинения: «Вот в чем фокус: Чехов начинает свой рассказ, будто цепляет свой вагон к моему паровозу, идущему из Петербурга в Москву, едет зайцем до первой станции, и, когда возмущенный кондуктор уже собирается его оштрафовать, Чехов пожимает плечами, предъявляет билет, и изумленный кондуктор видит, что он, кондуктор, вошел не в тот поезд, что поезд идет не в Москву, а в Таганрог, и тянет его паровоз не толстовский, а чеховский».
Чехов писал просто, ясно и емко, он владел искусством двумя-тремя словами дать представление, скажем, о летней ночи, когда надрываются в кустах соловьи, или о холодном мерцании бескрайней степи, укутанной зимними снегами. «Море смеялось, — читаем мы в одном из писем Чехова {о рассказе его молодого друга Алексея Пешкова}. — Вы, конечно, в восторге. А ведь это — дешевка, лубок. Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает. Посмотрите у Толстого: солнце всходит, птички поют. Никто не рыдает и не смеется. Это и есть самое главное — простота».
Так— то оно так, но ведь мы со дня творения персонифицируем природу, и это настолько естественно, что нужно делать большие усилия, чтобы этого избежать. Чехов и сам иногда пользовался такими выражениями: «…выглянула звезда и робко заморгала своим одним глазом». По-моему {по Моэму}, в этом нет ничего плохого, наоборот, мне нравится. Своему брату Александру, тоже писателю, но слабому, Чехов говорил, что не следует описывать чувства, которые сам не испытывал. Это уж слишком. Нужно ли самому совершить убийство для того, чтобы убедительно описать чувства убийцы? Существует такая удобная вещь, как воображение, хороший писатель умеет «влезть в шкуру» своего персонажа. Но самое решительное требование Чехова — отбрасывать начала и концы. Близкие говорили, что у него надо отнимать рукопись, прежде чем он возьмется ее обкарнывать — иначе только и останется, что герои полюбили друг друга, женились и были несчастливы. Чехов пожал плечами и ответил: «Но ведь так оно и бывает в действительности».
Врачебная практика сводила Чехова с крестьянами и рабочими, с фабрикантами и купцами, с помещиками и чиновниками. С революционерами он в те времена не знался, Моэм помнит только «Рассказ неизвестного человека», где речь идет о народовольце, которому до чертиков «обрыдло» {надоело} заниматься террором. Чехов умел придать тому, что описывал, удивительную живость. Ему веришь безоговорочно, как правдивому свидетелю событий. Но Чехов не просто излагал события, он отбирал, домысливал. Кто-то из критиков удачно сказал о методе Чехова: «Неслучайный подбор случайностей». В своей объективности стоя выше частных горестей и радостей, он все знал и видел. Такая бесстрастность возмущала многих авторов, а некоторые завидовали его славе — «никогда большим. писателем не будет», «средний писатель, временщик», «возвеличивание Чехова до Пушкина и Гоголя — низкий обман публики». Но больнее всего Чехов переживал отношение к себе друзей и знакомых. Он вырос в «обыкновенной» среде, был своим человеком, как все. Когда близкие наконец-то начали догадываться, «кто он такой», многие не поверили. Некоторые узнавали себя в чеховских персонажах и обижались. Конечно, Чехов брал своих героев из жизни — где же их еще брать? — по это узнавание было слишком буквальным. Его друг, художник Левитан, узнал себя в неудачливом художнике в одном из рассказов и чуть не вызвал Чехова на дуэль. Его воспринимали как домашнего врача, интересного собеседника, публикатора смешных рассказов — это было понятно. Юморист, беллетрист — да. Писатель? Кто, Чехов?! Не смешите! Человек, живущий по соседству, покупающий хлеб в той же булочной, участвующий в совместных кутежах, — не может быть писателем. Писатели — это Пушкин, Гоголь, Толстой или, на худой конец, Боборыкин с его нескончаемыми романами, или даже Лейкин, живущий где-то в Петербурге. Кто видел Пушкина или Гоголя? Кто знаком с Боборыкиным? Писатель невидим, недоступен, а Антошка Чехов — какой же он писатель?
«Таханрох» постоянно напоминал о себе. Чехов все прекрасно понимал и тяжело переносил глупые знаки внимания посторонних, зависть знакомых, охлаждение друзей. Иногда даже становился похожим на своего знаменитого Ионыча. Его изводили непрошеные визитеры. «Мне мешают! Только сяду за письменный стол — лезут всякие рыла! У кого-то на именинах первый тост подняли „за присутствующего среди нас классика русской литературы!“. Я не знал, куда деться от стыда». В ресторане какой-то купец узнал Чехова, поперхнулся водкой и обрызгал свою даму. «Расстегай не дадут съесть спокойно!» Беллетрист Ежов: «Чехову платят 40 копеек за строку! За что?!»