Том Шарп - Флоузы
— Меня не поколеблют никакие ваши доводы, Мэгрю, — завопил старик. — Я никогда не соглашусь, что окружение или общественные условия могут изменить характер человека или народа. Мы всегда останемся тем, что мы есть, что ниспослано нам судьбой при рождении, что сформировалось на протяжении очень и очень многих поколений. Каждый из нас сочетает в себе ту наследственность, что заложена генетически всеми поколениями его предков, и некоторые способности практического приспособления к жизни. То и другое тесно переплетено друг с другом. Мы делаем сегодня то, что когда-то было заложено в нас. Это универсальный закон. Из химических процессов складываются клетки, а из клеток — весь человек в целом. И в результате англичанин остается англичанином, он отличается от других, хотя прошли века и сменились многие поколения англичан. Как, мистер Балстрод, согласны вы, сэр, с этим или нет?
Балстрод молча кивнул. Говорить у него не было сил.
— Однако, — продолжал старый Флоуз с мощностью по десять ватт на канал, — есть любопытный парадокс. Англичане, жившие в разные века, — несомненно, англичане, но между собой они разнятся. Есть какая-то странная, труднообъяснимая, но постоянная непостоянность, которая сохраняет народ как целое, но в то же время делает всех людей различными между собой по точкам зрения и поведению. Во времена Кромвеля такой водораздел проходил через религиозное противостояние и враждебность. Столетием позже нас разделяли борьба за создание империи и отношение к потере Америки. Религиозные же противоречия ушли, отступив перед коперниковским пониманием картины Вселенной и перед новомодными французскими энциклопедистами.
Тогда пошла ходить молва, что англичане радуются грустно и что на первом месте для них всегда страна. Еще столетием позже Вольтер, этот французский зубоскал, утверждал, что англичане — нация, которую отличает крайне серьезный и мрачный темперамент. Так где же и в чем все то влияние, которое должны были оказать на англичан идеи, появившиеся в этой стране между XVI и XVIII веками? Нет, меня не коробит все то, что говорят о нас французы. У меня свое мнение на этот счет, свое понимание жизни. Для меня моя страна всегда была, есть и будет веселой, доброй Англией. Кто или что у французов может сравниться с нашими Смолеттом или Стерном[28]? Хотел бы я посмотреть, как какой-нибудь француз сможет промчаться верхом на лошади за стаей гончих! У этих французов только хиханьки да хаханьки, шуточки да анекдоты. А у нас на первом месте всегда дело. Да еще та вечная борьба между нашими словами и нашей же внутренней сутью, которую по ту сторону Пролива[29] называют лицемерием. А вся наша суть сложилась под влиянием иностранной крови. Ее, эту суть, составили те, кто бежал от притеснений тиранов в своих странах. Всех их переплавили в себе, как в тигле, Британские острова. Из всех них тут сделан один пудинг. Так всегда было, и так будет. Мы — нация, сложившаяся из оборванцев, негодяев и беглых каторжников. Что вы на это скажете, Мэгрю, — вы, знаток Юма[30]?
Но Мэгрю, как и Балстроду, сказать было нечего. Он молча сидел и смотрел на эту явившуюся из прошлого куклу, как бы пародирующую ту сложную натуру, какой был старый Флоуз при жизни. Мэгрю зевнул, и как будто в ответ на его зевок старик заговорил еще громче. Теперь его голос был наполнен гневом и яростью. Локхарт возился с дистанционным управлением, но звук не желал становиться тише.
— Какой-то гнусный американский рифмоплет, — продолжал грохотать старый Флоуз, — утверждал, что ему приятней шорохи и хныканье, чем грохот ударов. Но я не таков! К чертям всякое хныканье, сэры! Нечего скулить, что мы стали всемирным нищим, протягивающим шляпу за подаянием! Лично я палец о палец не ударил бы ради того, чтобы получить несколько паршивых пенсов от какой-нибудь иностранной свиньи, будь она хоть арабским шейхом, хоть самим японским императором. Я настоящий англичанин до мозга костей и таким и останусь. Пусть хнычут бабы. А я шумел и буду шуметь!
При последних словах внутри у него что-то глухо взорвалось и из ушей повалил дым. Балстрод и Мэгрю, еще не пришедшие в себя от увиденного и услышанного, продолжали сидеть молча, не двигаясь. Локхарт, лихорадочно нажимая на все кнопки, позвал на помощь Додда.
— Огнетушитель! — закричал он. — Тащи скорей огнетушитель!
Но было уже поздно. Старый Флоуз делом доказывал, что хныкать он не будет. Молотя воздух руками и выкрикивая невразумительные проклятия беспорядочно хлопающим ртом, он метался на своей каталке по банкетному залу, наматывая себе на ноги подвернувшийся ковер и сбивая фигуры в рыцарских доспехах. Наконец с той практичностью, которая так восхищала его в предках, он влетел в горевший очаг и вспыхнул. Когда Додд прибежал с огнетушителем, спасти то, что еще оставалось от старика, было уже невозможно. Столбом пламени, дыма и искр он вознесся к небу.
— Ему было на роду написано сеять вокруг беду. Это так же верно, как то, что искры всегда летят только вверх. Аминь, — произнес Додд.
Так в пламени очага с легким шипением и треском исчез последний из рода Флоузов. Исчез прямо на глазах двух своих ближайших друзей, Джессики, Додда и того, кого он всегда называл ублюдком.
— Похороны, прямо как у викингов, — сказал Мэгрю, когда последние угольки в очаге рассыпались серым пеплом и расплавился последний транзистор. Он, как успел заметить доктор, был японского производства, что явно противоречило недавним утверждениям покойника, будто он англичанин до мозга костей. Мэгрю только было собрался указать Балстроду на эту любопытную анатомическую и философскую деталь, как позади него раздался всхлип. Локхарт стоял на дубовом столе, среди мерцающих свечей, и по щекам у него текли слезы. «Черт возьми, оказывается, в нем еще есть чувство жалости», — подумал доктор. Додд все понял лучше и без слов. Он зажал под мышкой мехи волынки, и Локхарт начал свою песню-панихиду:
Последний из рода покинул именье,И Флоузов нет на болотах.Но те, кто остался, запомнят преданья,Легенды и сказы о предках.Прожил он две жизни и умер он дважды.В нем два человека слились.Один рассуждал, будто жил лишь по книжкам,Другой же не верил себе.Боролся с собой он всю долгую жизньИ после последнего вздоха.Стремление к правде и поиск добраВ душе уживались со зверем.Не верил он в Бога, не верил в науку,А верил лишь только в одно:Все лучшие люди оставлены в прошлом —И твердо стоял на своем.Но пусть они умерли — слово их длится.Уверен, что был бы он радТому, что здесь с нами сейчас его голос,Как будто он жив и средь нас.
Додд еще доигрывал последние ноты, а Локхарт уже спрыгнул со стола и вышел из башни. Мэгрю и Балстрод в изумлении смотрели друг на друга, не в состоянии вымолвить ни слова. И даже Джессика, всерьез озабоченная слезами Локхарта, впервые утратила свойственное ей постоянное выражение сентиментальной отрешенности и стояла с совершенно сухими глазами. Она решила было последовать за Локхартом, но Додд остановил ее.
— Пусть он побудет один, милочка, — сказал Додд. — Ему надо подумать о своей судьбе.
Додд был прав лишь отчасти. Локхарт вовсе не предавался размышлениям о своем будущем или же о висящем над ним роке. Хотя в том, что произошло наутро, можно было усмотреть нечто сверхъестественное и навеянное судьбой рода. Когда первые лучи солнца осветили Могильный Камень, тысяча громкоговорителей, установленных по всему болоту, ожила снова. Но на этот раз они исторгали не звуки боя. Титанической мощи голос Эдвина Тиндейла Флоуза на всю округу пел «Балладу о члене, влезшем насухо».
Глава двадцать вторая
Пока эхо этого громоподобного голоса затихало вдали, а в сосновом бору у озера оглушенные птицы, возбужденно хлопая крыльями, вновь рассаживались по облюбованным веткам и пытались возобновить свое обычное утреннее пение, Локхарт и Джессика, поднявшись на верхнюю площадку башни, стояли возле окружавших ее зубцов и сверху оглядывали земли, которые теперь становились их в полном смысле слова. Слез на лице у Локхарта больше не было. Они и раньше-то пролились не столько в память деда, сколько о потере той чудовищной духовной девственности, которая досталась ему от деда в качестве своего рода интеллектуального наследства. Подобно кошмару, страшному сну или злому духу, эта девственность придавливала Локхарта, отказывая ему в праве на чувство вины и в той подлинной гуманности, что идет от невинности и способности понимать и чувствовать свою вину. Не сознавая того, Локхарт выразил все это в погребальной песне и сейчас чувствовал себя свободным быть самим собой, быть человеком со своими страстями, своей любовью, человеком, способным на изобретательность и сострадание, безоглядно храбрым, но и ведающим, что такое страх, — короче говоря, быть просто человеком, таким же, как все другие. Одержимость деда героями, стремление старика поклоняться этим героям лишали Локхарта возможности и способности быть просто самим собой. Но в пламени, поглотившем старого Флоуза, Локхарт как бы родился заново, обретя независимость от всех своих предков, освободившись от постоянной мысли о том, кто был его отцом и как бы этот отец поступил в том или ином случае.