Максим Кононенко - День отличника
В холле — четыре двери из высокопрочного пластика. Одна — на пожарную лестницу. Вторая — в коридор кабинетов сотрудников. Третья — в мой кабинет. Четвертая — в приемную самой министра свободы слова, легендарной воительницы русской свободы Евгении Бац. Рукоподаю приемной министра. Рукоподаю вечности. Уже через высокопрочную дверь, через пространство приемной, через стоящий в приемной большой аквариум и через всю воду в этом аквариуме я чувствую главное — министр не в духе. А ведь всего только девять утра понедельника. Стараюсь на цыпочках.
Где там, конечно… Едва я равняюсь с дверями приемной, как они с стремительно распахиваются и в холл вываливается какой-то неизвестный мне журналист. Он толст, волосат, неопрятен и бородат. В одной руке журналист держит погасшую сигарету, а в другой — не держит ничего.
— Вам должно быть стыдно за то, что вы сделали! — несется вслед журналисту из недр кабинета, — Я буду теперь следить за всеми вашими публикациями! Вашу статью я переслала правозащитникам! Я в Америке знаю важных людей! А теперь, — вон отсюда!
Изгнанный из святая святых журналист втыкается прямо в меня и поднимает глаза. Я вижу, что лицо его красного цвета — то ли от стыда, то ли от безудержного пьянства.
— Проблемы? — тихо спрашиваю я, практически не разжимая губ.
— Теперь уже нет, значит сказать… — бормочет газетчик, — Теперь уже, так сказать, э… кажется, нет…
— Вы должны уйти из профессии! — доносится из-за дверей кабинета, — Вон из профессии! Вон!
Краснолицый журналист весь прибирается, уменьшается в размерах и тихо прошмыгивает мимо меня к дверям лифта. Полина делает вид, что ничего не заметила. Из под стола тявкает ее гадкая маленькая собачка.
— Свободин! — кричит министр, словно бы чувствуя мое присутствие.
Впрочем, чего же тут чувствовать, если я просто должен быть в это время на своем рабочем месте, и если бы меня там не было — то о какой демократии могла бы идти речь в этой стране?
Я кротко вздыхаю и захожу в приемную. Министр сидит в кресле перед низким журнальным столиком. На столике лежит свежая свободная пресса. Двойные двери кабинета министра распахнуты, и из приемной видно, что по кабинету гуляет суровая вьюга. Женя так любит — работать в приемной, а в кабинете распахивать окна, чтобы впустить туда витающий на высоте ста этажей мощный ветер перемен и свободы.
— Свободин! — гремит министр, сверкая глазами и обращая свой орлиный профиль в сторону большого аквариума, в центре которого плавает небольшой, но очень натуралистично выглядящий айсберг, — Возьми, почитай.
Я беру газету и любопытствую насчет названия. «Сатаровский цербер». Ну, что ж… региональная пресса. И в Сатарове бывают газеты. Смешное название.
Передовица.
«Очнись, умытая Россия!»
Читаю с волнением вслух.
— Братья и сестры во Христе! Россия распята. Попаршивела земля дедов наших, поотравлены реки наши великие, поразрушена и почернела Москва белокаменная. Страшный враг, саранча либеральная, оккупировала наши поля и леса, понастроила заводов химических, отняла нефть, Богом данную…
— Да ты не это, ты здесь вот читай, — тычет мне Бац своим министерским пальчиком.
Читаю по тыкнутому.
— Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. Мягкотелость, извилистость, ненасытность, слепота — вот что роднит их с червием презренным. От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя, отравляя не токмо человеков, но и сам мир Божий, загаживая, забрызгивая его святую чистоту и простоту до самого голубого окоема, до ошария свода небесного змеиною слюною своего глумления, насмехательства, презрения, двурушничества, сомнения, недоверия, зависти, злобы и бесстыдства…
— Каково? — торжествующе спрашивает министр.
— Сорокинщина какая-то… — бормочу я в ответ.
— А вот это, вот это как? — снова тычет своим министерским пальчиком Женя.
Читаю по тыкнутому.
— Только на Волге-матушке построено двести четырнадцать богомерзских заводов химических. Засыпана Волга-река порошками стиральными, залита шампунями едкими, замазана пастой зубочистительной. И я бы назвал здесь фамилии тех, кто повинен в трагедии, но не заслужили они. А имя им всем — иуды проклятые. Вставайте, люди русские! Отряхнем с лаптей своих либеральную сволочь, растопчем ее сапогами и лаптями… долой жидократию… слава России… какая гадость, — говорю я Жене, дочитав материал.
— Гадость?! — удивленно смотрит на меня министр, — Да это преступление! Какова главная заповедь сотрудника свободных средств массовой информации?
— Проверять факты, — спокойно отвечаю я Жене.
— Правильно, — говорит министр, — А какова вторая заповедь?
— Быть свободным, — отвечаю я как Всеобщую декларацию прав человека.
— Вот именно, — говорит Женя, выхватывая у меня газету, — А здесь что? Химзаводов на Волге не двести четырнадцать, а давно уже двести шестнадцать. Факты не проверены. Но самое главное — не названы фамилии тех, против кого направлена эта статья. А что это?
— Внутренняя цензура, — отвечаю министру.
— Правильно, — говорит мне министр, — А цензура у нас запрещается. Даже и внутренняя. И я, как министр свободы слова обязана защитить эту свободу. И он больше ничего у нас не напишет.
— Выгнали из профессии? — спрашиваю я очевидное.
— И это в Сатарове! — словно не слышит меня Женя, — В городе, названном в честь человека, победившего извечную д. российскую коррупцию!
— Я слышал, — говорю я Жене с успокаивающей улыбкой, — Что у академика Сатарова в паспорте была ошибка. Что на самом деле его фамилия — Саратов. Представляете, как забавно — из-за ошибки в паспорте пришлось переименовывать целый город. Ведь если бы этой ошибки не было — Саратов так и остался бы Саратовым, но все бы думали, что он назван в честь человека, победившего коррупцию!
Женя пристально смотрит на меня.
— Ты, кажется, не понимаешь, — медленно произносит она голосом, от которого подводная часть аквариумного айсберга начинает увеличиваться прямо на глазах, — Ты думаешь, что это шуточки? И что завтра это выгнанное из профессии ничтожество просто пойдет разгружать батарейки? И всё?!
Холод от айсберга доходит и до меня. Икры покрываются гусиною кожею. Чешется.
— Я подам заявление на нерукоподаваемость, — тихо говорит министр свободы слова.
Я молчу ей в ответ. Здесь уже говорить нечего. Только что на моих глазах была решена судьба человека. Раз — и готово. Во имя революционной справедливости. Во имя свободы печати. Во имя демократических ценностей.
— Знаешь, — говорит мне вдруг Бац умягчившимся голосом, — Ведь когда-то они поступили так с нами. Силой заняли коридоры, засели в кабинетах, вышвырнули на улицы, в кочегарки, из профессии выдающихся профессионалов своего дела. Уникальные журналистские коллективы вынуждены были отправиться во внутреннюю эмиграцию, а то и просить политического убежища в странах истинной демократии. Такого ведь никогда больше не будет. А будут лишь эти… провинциальные алкоголики, вся эта лимита, имеющая борзоту полагать, что они нам сейчас покажут свободу. Весь этот фальшак…
Женя делает паузу и какой-то загадочный жест руками.
— Ты понимаешь, Свободин? — спрашивает она практически угрожающе, — Эти люди собираются учить нас, как делать д. российскую демократию!
— Мне кажется, — выдыхаю я весь запас своей смелости, — Что нерукоподаваемость — это… как бы сказать… не слишком ли за одну статью?
— А разве же врать об объемах нашего химического производства — это не слишком? — министр встает с кресла и идет к кабинету, — Разве же не проверять факты — это не слишком? Разве такая откровенная работа на эмиссаров стабилинизма — это не слишком?! Разве внутренняя цензура — это не слишком? Демократия, Свободин, должна быть с кулаками. И кулаки эти будут пудовыми. Нерукоподаваем! И точка!
Бац стоит в самом центре кабинета. Ее волосы убраны вьюгой, на кончике носа блестят крохотные капельки растаявших снежинок. Глаза министра сверкают, а гуляющий по помещению ветер создает подобающее этому сверканию веяние. Она очень красивая для своих уважаемых лет. В вырезе ее правозащитной блузки я вижу тонкой работы хьюман райтс вотч.
— Я… — начинаю было ответствовать.
— Отставить я! — командует вдруг министр, — Много чести! Будь свободен!
— Всегда свободен! — автоматически отвечаю я и поворачиваюсь на каблуках калош.
Разговор окончен. Покидаю кабинет и приемную. Волнуюсь. Страшусь. Маалесеф.[33]
Нерукоподаваемость — высшая мера наказания в свободном демократическом обществе. Уж лучше смертная казнь, простая и гуманная смертельная инъекция, или разработанная лучшими американскими специалистами капсула с цианидом в газовой камере… Существуют быстрые и эффективные способы прерывать жизнь, признанные всем демократическим мировым сообществом. Но нерукоподаваемость… видимо, преступление этого краснолицего журналиста и правда серьезно. Я пока не могу оценить весь масштаб этой серьезности, но ведь кто такой я? Простой помощник министра свободы слова, молодой специалист по коммуникации с собой и мыслительным технологиям. Я пока еще далеко не все могу понять и оценить правильно. А Евгения Бац — непререкаемый моральный авторитет. Журналист с большой буквы. Одна из буревестников Березовой революции. Пламенный глашатай свободы и демократии. И раз она говорит — нерукоподаваем, значит — нерукоподаваем. Я пойму это позже. Или не пойму. Но я постараюсь.