Борис Штерн - Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга II
Опять отвечаю:
«Где, где…»
Семэн слева кулаком мне в левый бок, больно:
«Давай, думай!»
Отвечаю:
«Ну, выпил старик, наверно. Где-то заночевал у знакомых. Он весь Киев знает, его весь Киев знает. Утром на работу придет. Зачем драться?»
Мыкола справа кулаком меня в правый бок, еще больнее:
«Дурак! НЕГДЕ Сидору ночевать, нету его НИГДЕ у знакомых. Все друзья и знакомые уже подняты, все опрошены, нету Сидора».
«Так уж и все?»
«ВСЕ».
Все, да не все, думаю.
Привозят они меня с помятыми боками на Владимирскую в Республиканский Комитет и прямиком ведут к самому Председателю КГБ. Обстановка, значит, такая: половина третьего ночи, полная иллюминация, бугаи меня заводят, объявляют:
«Товарищ председатель КГБ! Прапорщик Нуразбеков доставлен по вашему приказанию!»
А там как раз идет срочное оперативное совещание по проблеме исчезновения Сидора — стол буквой «Т», уходящий в бесконечность, за столом погоны, погоны, погоны, северное сияние погон, па погонах звезд, как на небе, и все звезды па меня смотрят, не мигая. Хмель с меня окончательно слетел, и мозги чисты, как табула раса, — то есть, ничего не соображаю, лучше бы оставался пьяным… Насмотревшись на меня, Гетьман ласково так спрашивает из бездны стола:
«Адрес какой, прапорщик?»
Ну, я не стал переспрашивать — чей адрес, что за адрес, почему адрес, потому что никогда не надо дураком прикидываться — если уж прикидываться, то не дураком, а умным. Отвечаю так:
«Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз!»
Наступает полная космическая тишина. Мух не слышно. Часы тикают. Потом Гетьман неуверенно спрашивает:
«Выпил ты, что ли, прапорщик?»
«Так точно, товарищ Председатель КГБ! Выпил с Сидором за День радио. В Сидоровом кабинете, в шестнадцать ноль-ноль, в конце рабочего дня. Он меня пригласил, налил мне „сто“, себе — „пятьдесят“, мы выпили за Генерального конструктора радио Александра Попова, потом он меня послал, я пошел, с тех пор я Сидора не видел».
«Куда он тебя послал, прапорщик?»
— Люся, закрой уши, — прервал свой рассказ майор Нуразбеков.
— Да уж говорите, как было, Нураз Нуразович, — отвечала Люся, отгрызая нитку. — Я это слово уже слышала.
— Ладно. А на меня какой-то кураж нашел в полтретьего ночи, и я прямым текстом отвечаю:
«НАХУЙ».
ГЛАВА 16 Извинения автора
Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны. Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, — правда.
Л. Толстой. Севастопольские рассказыАвтор повторяет свои извинения — в особенности молоденьким читательницам, — принесенные им в 9-й главе 1-й части за использование в романе ненормативной лексики. Автор, как мог, щадил слух и зрение русского читателя и (там, где это было возможно) писал подобные лексы латинскими литерами. В случае же употребления наречия на «Н» из пяти букв, отвечающего на вопрос «куда?», автор попал в крайне затруднительное положение: замаскировать его латынью? заменить эвфемизмом? выдумать неологизм? нарисовать? поставить многоточие? Все не то: авторское чутье подсказывает, что в целях высшей художественной правды наречие из пяти букв должно было быть произнесено майором Нуразбековым громко и ясно, как это и происходит на каждом шагу на российских улицах, в Конторах, Учреждениях, Заведениях и Институтах.
ГЛАВА 17. Смерть Гамилькара
Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России…
А. ПушкинПосле итальяно-эфиопской войны Гамилькар III недолго царствовал. В Офире он слыл за русофила, он был неофициальным российским консулом, полпредом сначала Врангеля, потом Молотова, горячим сторонником союза с Россией, знатоком России. «Россия — родина африканских слонов», — объяснял он. Ему верили.
— Дело Ганнибала продолжает жить в тысячелетиях, — говорил Гамилькар перед смертью. — Что-то все же в человеческой истории не состоялось. Если бы на заре цивилизации Карфаген победил римлян, а это было так близко, история была бы черного цвета, а не белого. Это великое слово «БЫ»! Карфагенская империя простиралась бы по всей Африке от ЮАР до Алжира. Черный Брут убил бы не в Риме, а в Карфагене черного Цезаря. В хижине дяди Тома ночевал бы белый раб Том из дикой Франции, а лупили бы его кнутами чёрные надсмотрщики. Белые племена Европы ходили бы в волчьих шкурах с дубинами, и какой-нибудь негритянский путешественник и этнограф Гумбольдт, выйдя дремучими лесами к Ла-Маншу, убедительно доказал бы культурное и технологическое отставание белой расы от черной тяжелыми природными условиями Севера — какая уж, к черту, европейская цивилизация, когда в Европе в мороз от костра не отойти.
Любимым стихотворением Гамилькара стал гайдамаковский «3aпoвiт» — когда Гайдамака прочитал его, Гамилькар заплакал на смертном одре из потертой дубленой шкуры старого льва, поцеловал Гайдамаку — как целуют великого национального поэта — и умер просветленным. Вот «3aпoвiт»:
Як умру, то поховайтев Эритрее милой.Средь песков, а не в асфальте,выройте могилу.
И к надгробью караванышлите отовсюду,чтобы слышал я гортанныйптичий крик верблюда.
Как помчится с Эритреикровь к персидским водам —встану я, грозы чернее,вровень с небосводом,
несвободу проклиная,как пророк лучистый!А покуда — я не знаюБога и Отчизны.
Отпевайте — и к восстанью,воины пустыни!Рассчитайтесь с белой дрянью,[77]рушьте их святыни,
рвите цепи их империй,воздавайте кару,красной влагой их артерийвспрысните Сахару!
И меня в семье курчавой,где воспрянет разум, —помяните не для славынезлой тихой фразой.[78]
Эти стихи хорошо передают тогдашние настроения Гамилькара III. Ему все надоело. Ничего не хотелось. Есть не хотелось — даже любимое украинське сало (к экзотическим русским щам он относился равнодушно, а вот итальянские макароны ненавидел всей душой). Раньше ему хотелось в Крым, в Эльдорадо, в Атлантиду, хотелось прошвырнуться по Африке. А сейчас — лежал па львиной шкуре, ничего не ел, пил. только теплую воду, слабел и однажды попросил Гайдамаку исполнить его последнее желание.
«Встать! — заорал Гайдамака, сдерживая слезы. — Желаний должно быть много!»
«Камень сварится, месть останется твердой. Убей Муссолини», — прошептал Гамилькар и умер.
Ночью опустилось облако. Гамилькар откинул шкуру, поднялся и ушел в облако с таким равнодушием, что даже сам удивился; а его тело завернули в ту же львиную шкуру и положили в дровницу. Колдун достал уже палочку с камешком, по тут из Москвы Гайдамаке позвонил очередной генсек. Церемонию придержали. Через два часа в Офире приземлился «Антей» со свежесрубленной сибирской лиственницей. Мендейла установил ее над дровницей, и все сожженные Pohouуат'ы зааплодировали в Эдеме. Колдун добыл огонь первобытным методом трения палочки о камешек. Вся Африка опять ликовала:
«В Офире опять жгут Pohouyam'a, значит, Офир живет! Pohouyam умер, Pohouyam родился!»
Дровница еще не успела сгореть, а к Гайдамаке подошли колдун Мепдейла с послами от всех африканских племен и предложили ему рассказать тронную байку.
Сашко никак не ожидал такого подвоха и наотрез отказался. Его опять попросили:
— Расскажи, Командир!
Ситуация становилась опасной, двусмысленной. Отказавшегося от звания Pohouyam'a могли и съесть. Гайдамака подумал и ответил:
— Я собираюсь писать стихи. Поэт и царь несовместимы в одном лице… Кроме, пожалуй, Марка Аврелия.
— Какие стихи, Командир?!! — взвыли старейшины и упали на колени. — Офир почти не виден!
Колдун Мендейла подмигнул Сашку. Гайдамака подумал: «А хули нам пули?» (А почему бы и нет?) — и рассказал тронную байку «О недоступной девственнице».
О НЕДОСТУПНОЙ ДЕВСТВЕННИЦЕОдна очень красивая лиульта не хотела выходить замуж даже за самых видных женихов, потому что все мужчины глупы, а между ног у них болтается эта нелепая штука. Ее отец был в отчаянии, никто не мог лишить его дочь девственности! Но вот нашелся умный, добрый и миловидный юноша с немереным достоинством, но такой бедный, что с ним не хотели спать даже самые последние проститутки: